Публичное одиночество - Страница 27
(1997)
Основой культуры в России всегда был не этикет – умение правильно держать вилку и эстетично одеваться, – а вера.
Православная вера…
И это было принципиально важно. Это держало, цементировало общество… (I, 68)
(2000)
Интервьюер: А что такое детская вера, точнее, домашняя вера, идущая из детства?
Это мама.
Мы ежедневно читали утренние и вечерние молитвы и 90-й псалом
«Живущий под кровом Всевышнего…», а каждый Великий пост, как и положено, перечитывали все четыре Евангелия.
Отец никогда этому не мешал. Но и не фарисействовал: мол, дома – православие, а на партсобрании – персональные дела за религиозные пережитки. Все было поставлено таким образом, что мама оберегала отца от всего того в нашей жизни, что было связано с церковью. Когда приходил духовник, который исповедовал нас и причащал, отца, как правило, не было дома. И он никогда не вступал в спор по поводу веры, хотя по всем остальным вопросам (коммунизм, Брежнев) в семье были кровавые битвы…
Мама (она была беспартийной) тоже никогда ничего не навязывала и не делала из религии культа. Все шло само собой. У мамы был прекрасный вкус и замечательное чувство меры, которые гарантировали от пошлости.
Дома вера была в безопасности, но я знал, что для внешнего мира – это подполье. И когда я уходил в армию, а мой духовник подарил мне замечательный образ священномученика Никиты, я прятал его, зашивал в вещи. Всегда было ощущение двойственности и огромного страха. Я с ужасом думал о том, что папу выгонят из партии, а меня – из комсомола.
Ощущение постыдное, но оно было.
Я помню себя восемнадцатилетним на Пасху в храме Воскресения Словущего на улице Неждановой, помню ужас от того, что мне даже в храме перекреститься было очень непросто.
А для моих детей это уже совершенно естественно. Когда мы как-то в Питере зашли на службу в храм Николы Морского, наш шестилетний Тёма исчез. Я нашел его среди нищих, он сидел у одного из них на коленях. Такой абсолютный выплеск чувств, и никакого страха, что за это что-то будет.
Меня это поразило. Мое чувство страха усугублялось еще и тем, что профессия моя публичная, многое на виду, многие узнают. Мне это всегда мешало, особенно на службе, где и так довольно трудно бывает объяснить себе, зачем это делаешь.
Зачем стоишь на службе, молишься, читаешь Евангелие?
Конечно, со временем этот вопрос отпадает сам собой. Потому что каждый раз открываются совершенно невероятные вещи. И это всеобъемлюще: Господь дает тебе именно в эту минуту услышать то, что является ответом на твой вопрос, и ты как будто впервые слышишь слова, которые, казалось бы, давно знакомы.
Вот! Вот он, ответ!
Скажем, после выхода новой картины искушения просто наваливаются. Вдруг в Евангелии от Матфея читаешь притчу о зависти: помните, работники в винограднике, нанятые хозяином, пришли получать плату за свою работу. И первые говорят: мол, как так? Мы работали с раннего утра, а эти последние работали один час, а получают столько же, сколько и мы.
И хозяин им отвечает: вы не о том беспокоитесь, что я вам мало плачу, а о том, сколько я им плачу.
Прочитаешь такое, и все так ясно про себя становится! (II, 34)
(2000)
Интервьюер: Вы ощущаете себя молодым христианином?
Нет. Ни молодым, ни старым. Это действительно как воздух. Наверное, поэтому для меня сейчас уже мучительно провести месяц без исповеди. Такое ощущение, что не мылся.
При этом я никак не могу считать себя ни праведником, ни исполняющим заповеди в том виде, в каком это необходимо…
А тяжело жить по вере, с верой?
С верой нет, а по вере тяжело. Тяжело от осознания, а легко тоже от осознания.
Наверное, любой из нас, особенно в молодые годы, ищет разного рода оправдания. Но я думаю, что самое опасное – это оправдание гордыни.
Одно дело – быть лучше других, другое – просто лучше. Быть лучше других совсем не трудно, ведь всегда найдется кто-то хуже тебя: ты причащаешься раз в неделю, а он раз в месяц, ты постишься в среду и пятницу, а он только в Великий Пост…
Но вот стать лучше – трудно, так как неизмеримо труден путь осознания греха в самом себе, а не в сравнении себя с другими. (II, 34)
(2000)
Интервьюер: Как взаимосвязаны ваша вера и ваш кинематограф?
Я думаю, что сегодня не должен в своих фильмах впрямую говорить о Боге. Так же уверен, что нельзя играть Христа.
Ну как это? Артиста гримируют, и он в гриме Спасителя сидит на стуле и пьет кофе.
А вот если Он действительно в тебе, то, что бы ты ни делал, Его присутствие во всем сделанном тобой будет очевидно. При этом (хотя я не беру на себя смелость это утверждать, так как не богослов и не проповедник) я считаю, что в искусстве отражение всегда сильнее воспринимается, чем прямая авторская декларация.
Например, в «Казаках» Толстого ощущаешь его живую веру намного сильнее, чем во всех его философско-дидактических произведениях позднего периода, в которых он пытается объяснить читателю, что такое Бог.
Невидимость и неосязаемость Его присутствия во всем и вся – вещи всеобъемлющие и всепроникающие. И если Господь сподобил тебя видеть Божий мир открытыми глазами и передавать другим свои (пусть самые малые) откровения, то ты должен понимать, что Он тебя именно на это подвигнул, а вовсе не на проповедь.
Например, в «Детстве Обломова», где нет ни одного прямого разговора о Боге, Обломов вспомнил давно умершую и горячо любимую мать, и на его ресницы «выкатилась слеза и стала там».
И все.
Для меня это и есть молитва.
А что может быть в искусстве больше этого? (II, 34)
(2000)
Розановская фраза: «Человек без веры мне неинтересен» когда-то поразила меня своей резкостью, а потом я понял, что в ней есть такая правда!
Потому что человек так или иначе пытается восполнить отсутствие веры знанием. А знание без веры только умножает скорбь внутри человека.
Как только вы задаете себе вопрос: «А есть ли Бог?» – все. У верующего человека таких вопросов не должно быть.
Как же без Бога? Зачем тогда жить?
Я помню, в Вологде, на пресс-конференции, встает молодой человек, бледный, издерганный, в таком шарнирном, нервическом состоянии, и говорит: «Может ли быть такой человек: хороший, честный, образованный, благородный, который помогает другим, который умеет слушать, умеет любить, но не верит в Бога?» – «Может! – говорю. – Но он мне неинтересен».
У меня просто вырвалась эта розановская фраза.
И она его убила, потому что он говорил про себя. Это он верный семьянин, он образован, он помогает родителям, а вот веры нет.
Я, наверное, потряс его своими словами…
Когда в одиннадцать лет я по частям печнику Давыду продавал свой велосипед, доставшийся мне от старшего брата, то никак не мог понять, почему весь велосипед он покупал у меня за семь рублей, а если по отдельности (втулки, цепь, руль), то чуть ли не за шестьдесят.
Тот молодой человек из Вологды разложил свою жизнь на добродетели, которыми был полон. И в его сознании не укладывалось: раз он не крадет, не прелюбодействует, зарабатывает деньги своим трудом, то разве такая малость, как отсутствие веры, может сделать его человеком неинтересным?
Я не пытался, но вряд ли, даже если бы попробовал, сумел бы объяснить ему, что никакая из его добродетелей не интересна мне сама по себе. (II, 34)
(2003)
Человек без веры неинтересен – это мысль русского философа Василия Васильевича Розанова… она бытует во всей русской культуре, будучи связанной не только с православием, но со всеми религиями.
Я думаю, что в России любое метафизическое вероисповедное начало (независимо от религии) имеет огромное значение… Произведения Достоевского, Толстого или Чехова, даже если в них не говорится напрямую, так или иначе основаны на этом. (I, 97)