Психология внимания - Страница 189
Затем идет ложь в показаниях под влиянием патологических состояний, выражающихся в болезненных иллюзиях, различных галлюцинациях и навязчивых идеях. Последние часто переходят в болезненный, навязчивый страх, имеющий иногда профессиональный характер или связанный с необходимостью действий, долженствующих вызывать благоговение. Таков, например, отмечаемый Бехтеревым «страх великого выхода» во время литургии. В чудной повести Тургенева «Рассказ отца Алексея» картина возникновения и развития навязчивого страха изображена удивительными чертами. Сюда же относятся расстройства в сфере чувственных восприятий, исследованные Бехтеревым, как психанэстезии и гиперэстезии в области общего чувства, причем болезненные явления вызываются представлением, связанным иногда с каким-либо словом, например кровь. И здесь совместная вдумчивая работа судей и сторон, с вызовом необходимых очевидцев жизни и поведения свидетеля, а также наблюдавшего его врача поможет отделить бред наяву свидетеля от действительности.
Наконец, есть область вполне сознательной и, если можно так выразиться, здоровой лжи, существенно отличающейся от заблуждения под влиянием притупления внимания и ослабления памяти. В последнее время явилось несколько подробных этико-психологических очерков лжи как движущей силы в извращении правды; между прочим, особой разновидности неправды, остроумно именуемой «мечтательною ложью», посвящен интересный очерк Холчева; общие черты «психологии лжи» намечены Камиллом Мелитаном и профессором Дюпра, и, наконец, бытовые типы «русских лгунов» даровито и образно очерчены ныне, к сожалению, забываемым высокодаровитым А. Ф. Писемским. Размеры настоящей книжки не позволяют касаться этой категории показаний, в которой, по меткому выражению Ивана Аксакова, «ложь лжет истиной». Нельзя, однако, не указать, что этого рода ложь бывает самостоятельная или навязанная, причем в первой можно различать ложь беспочвенную и ложь обстоятельственную. Во лжи беспочвенной сочиняются иногда не существовавшие обстоятельства (сюда относится и мечтательная ложь), и весь ум свидетеля направлен лишь на то, чтобы придать своему рассказу внешнюю правдоподобность, внутреннюю последовательность и согласованность частей. Чем более такой свидетель, по старинному выражению, «воюет тайным коварством на истину во образе правды», тем осторожнее и глубже ведет он те «мины под фортецию правды», о которых говорит Зерцало. Только совокупность взаимно подкрепляющих свою достоверность противопоказаний и самый тщательный перекрестный допрос, доходящий до всех мелочей показания, могут разоблачить настоящую цену такого ложного показания. Психологической экспертизе здесь не найдется никакого дела. В обстоятельственной лжи внимание, направленное не на внутреннюю работу хитросплетения, а на внешние, действительно существующие обстоятельства, играет большую роль, твердо напечатлевая в памяти те именно подробности, которые подлежат искажению или скрытию в обдуманном и предусмотрительном рассказе о якобы виденном и слышанном. И здесь, в исследовании силы и продолжительности нарочно подделанной памяти, опытами экспериментальной психологии едва ли можно много достичь. Наконец, ложь навязанная, т. е. придуманная и выношенная не самим свидетелем, а вложенная в его уста для посторонних ему целей, так сказать сообщенная ему ad referendum[295], почти всегда представляет уязвимые стороны. По большей части эти стороны кроются в том, что свидетель есть носитель, но не изобретатель лжи и что искусный допрос может застать его врасплох. Иногда, очень добросовестно исполняя данное ему бессовестное поручение, такой свидетель теряется при не предусмотренных заранее вопросах, путается и раскрывает игру своих внушителей. Поэтому перекрестный допрос есть лучшее средство для оценки таких показаний.
Автору этих строк пришлось участвовать в процессе по обвинению «достоверных лжесвидетелей» в одном бракоразводном деле. Они были выставлены мужем против жены, почтенной и уже пожилой женщины, не соглашавшейся принять вину на себя, и удостоверили, что были очевидцами той омерзительной картины, наличность которой требовалась для развода по прелюбодеянию одного из супругов. Привлеченные к следствию, они очень искусно перекладывали ответственность друг на друга, образуя цепь введенных в заблуждение людей, замыкавшуюся настоящим обманщиком, указавшим одному из них в театре женщину, застигнутую ими потом в прелюбодеянии, ложно названную им именем жертвы их невольного и бессознательного клятвопреступления. Но он — этот злой дух всего дела — оказался уже умершим. Чтобы окончательно оправдаться, обвиняемые указали на мелкого чиновника, подтвердившего на суде, что он слышал, как умерший в театре показывал одному из них сидевшую в ложе даму, называя ее по фамилии невинно опозоренной женщины. Показание было дано определенно и с горячностью человека, будто бы сознающего, что, свидетельствуя истину, он спасает людей от гибели. Но пришибленная судьбою наружность свидетеля, его засаленный вицмундир, обтрепанные панталоны, отсутствие видимых признаков белья и нервное перебиранье старой форменной фуражки дрожащими, по-видимому, не от одного волнения, руками невольно, вызвали ряд вопросов.
«Что давали в театре?»
«Оперу».
«Какую — итальянскую или русскую?»
«Итальянскую».
«Где происходил слышанный разговор?»
«В проходе у третьего ряда кресел».
«А вы сами часто бываете в опере?»
«Да».
«А в каком ряду сидите — далеко или близко?»
«Как придется, — так, во втором или третьем».
«Вы абонированы?»
«Что-с?»
«Ну, сколько платите за место?» (тогда пела Патти
и места доставались по очень дорогой цене).
«Когда рубль, а когда и полтора».
«А сколько получаете по службе канцелярским чиновником?»
«23 рубля в месяц».
«А в каком театре это было (итальянские оперы давались в Петербурге исключительно в Большом театре, где ныне здание Консерватории), Большом или Мариинском?»
«В Мариновском»…
Свидетель сел на место, бросая беспокойные взгляды на скамью подсудимых, а прокурор не без основания посоветовал обойти его показания, «так как свидетель имеет слишком необыкновенные качества, чтобы пользоваться его показанием при обсуждении обыкновенного дела: он обладает удивительным свойством дальнозоркости и для него до такой степени не существует непроницаемости, что из второго или третьего ряда кресел Мариинского театра он видит, кто сидит во втором ярусе Большого…»
В заключение остается указать еще на один вид сознательной лжи в свидетельских показаниях, лжи беззастенчивой и нередко наглой, нисколько не скрывающейся и не заботящейся о том, чтобы быть принятою за правду. Есть свидетели, для которых по тем или другим причинам явка пред судом представляет своеобразное удовольствие, давая возможность произвести эффект «pour epater le bourgeois»[296], как говорят французы, или же получить аванс за свое достоверное показание, не приняв на себя никакого обязательства за качество его правдоподобности.
Пишущий эти строки припоминает из своей практики несколько свидетелей такого рода. Один, в деле о шантажном вымогательстве согласия на развод, дал столь невероятное по своим подробностям показание, что председатель счел необходимым получить точные сведения о его профессии и спросил его: «Чем вы занимаетесь?» Свидетель на минуту смешался, но на настойчиво повторенный вопрос спокойно ответил, покручивая усики и поглядывая на свои лакированные ботинки:
«Я занимаюсь тем, что собираюсь уехать из Петербурга…»
Другой свидетель, по громкому делу о подлоге миллионного завещания Беляева, мог быть назван типичнейшим представителем сознательной и бьющей в глаза лжи. Содержась под стражею, он сам просил вызвать себя в суд, имея показать нечто чрезвычайно важное. Введенный в залу, он уселся под предлогом боли в ноге и, с любопытством разглядывая присутствующих; смеясь глазами и делая театральные жесты, начал явно лживый рассказ, опровергаемый почти на каждом слове фактами и цифрами. Очевидно, стараясь рассмешить публику и самому потешиться, он на все обычные вопросы отвечал в иронически-почтительном тоне, называя председателя «господином президентом». Он удивленно спрашивал, почему последнего интересует вопрос о его вероисповедании, любезно прибавляя «православный! православный — pour vous etre agreable…»[297], объяснил, что нигде не проживает, ибо «герметически закупорен» в месте своего заключения, и заявил, что судился дважды — один раз в Ковенской уголовной палате в качестве таможенного чиновника «за содействие к водворению контрабанды», причем оставлен в «сильнейшем подозрении», а в другой — в Версальском военном суде за участие в восстании Коммуны, причем приговорен «к расстрелу».