Псевдо - Страница 7
— Слушайте, Пехлеви, хватит с нас ваших акций протеста. Не нужно нам тут левацких провокаций. Кагор спокойный город. Езжайте, устраивайте такие штуки у психов в Париже, Пехлеви.
— Павлович я, а не Пехлеви, — отвечал я ему с достоинством. — Пехлеви Реза — это иранский шах. А не я.
Он порозовел.
— Я отлично знаю, кто иранский шах, а кто нет, — сказал инспектор Отченаш, нажимая на «р». — И не принимайте на себя, потому что оскорбления иностранной главе, Пехлеви, — они влекут за собой!
— Павлович! — крикнул я, но тихо, потому что и сам уже не был в этом уверен, я ведь то там, то тут, то меня убивают, то меня пытают, то меня расстреливают. — Нечего тут намекать! Павлович вам не Пехлевич! Пехлевич — иранский шах, а иранский шах — не я!
— Я и не говорю, что вы иранский шах, вашу мать! — гаркнул он. — Это вы его вытащили на ковер!
— Я не шах иранский, и нечего намекать на персидские ковры! Я не шах иранский, кому знать, как не мне, я он и есть! Я он самый я! А он Пехлевич! Я не иранский шах, я тут вообще ни при чем! ИРАНСКИЙ Я НЕ ШАХ!
На десять дней меня поместили в больницу. Жилье, белье, питание, уход, стул и секс за государственный счет, и все оттого, что я точно не иранский шах, плюс говорящие свистки, полицейские матрешки и удав в придачу.
Элен — надо менять имена, иначе вас могут выследить — тоже пристроилась ко мне. Походила немного по Кагору в платье принцессы с туманным взглядом и с виолой под мышкой. Ее дядя дружил с муниципальным советником от левых сил, и когда тот увидел средневековую принцессу, разгуливающую по Кагору с виолой в руках, пытливо вглядываясь в грядущее, то сразу понял, что она высокий политический гость и вестник перемен. Он посодействовал, и Анни от греха подальше поместили в психушку.
Забыл сказать вам, что Алиетта красавица, но я не хозяин своему воображению, и мне случается видеть красоту там, где все остальные видят только физические формы. Я скрываю это, потому что испытываю понятную тревогу, сталкиваясь с человеческой потребностью в уродстве.
У нас есть любимая скамейка в парке у замка, и те, кому положено по службе, оставляют нас в покое. Как только вас объявляют психом, люди начинают относиться к вам благожелательно, потому что это не политика.
Одно было досадно: удав пополз за мной в клинику. Ночью он обвивался вокруг меня, и я начинал задыхаться. Пришлось писать, чтоб от него избавиться. «Голубчик» стал моим первым опытом самолечения. Род самообслуживания, как говорится каждый раз, когда можно обслужить себя самому. С первых страниц мой удав начал таять, и, когда я закончил книгу, он полностью исчез.
Теперь мне нужен был другой сюжет для самозащиты и самоэвакуации. Но, как известно каждому, с сюжетами у нас сейчас плохо. Не то чтобы их не хватало, нет, слава Богу, просто большинство уже использованы. Есть еще сюжеты, которых мне не надо ни за какие деньги, очень уж они воняют. Речь даже не о Чили, хотя как не упомянуть его в романе? Вот в Южной Америке отличные писатели, им есть о чем писать. Или шесть миллионов уничтоженных евреев, но это дело прошлое. Были еще советские лагеря, архипелаг ГУЛАГ, но по избитому пути мы не пойдем. Была война в Бангладеш, изнасиловано двести тысяч женщин, — казалось бы, хорошо, в книге должна быть доля сексапильности, но это уже не актуально, все вышло так быстро. Была тема американских негров, но черные писатели Америки жутко злятся, когда покушаются на их сюжеты. Были случаи голода, коррупции, массовые убийства, ужас и насилие в Африке, но писать об этом нельзя, выходит расизм. Повсюду истории с правами человека, но это — курам на смех. Можно, конечно, писать про ядерное оружие, но это единственное, что объединяет СССР, США, Китай и Францию, я не против братских чувств, нужна же людям надежда. Было истребление цыган, о нем мало говорили, но документация пропала в газовых камерах. Можно было писать про ООН, только это чересчур грязное дело. Или о свободе, — хотя Рене Клер уже снял на эту тему комедию. Повсюду море разливанное страха, крови, ужаса, но над ним уже работали тысячи писателей. Был вариант молчать, но и за это по головке не погладят.
Мне нужен был оригинальный сюжет.
И тут впервые я подумал про «Жизнь впереди». Моя мать умирала в той же самой кагорской больнице от вялотекущего склероза мозговых сосудов три года подряд, то приходя в себя, то снова выпадая.
Вот золотой сюжет. Мой сюжет. Оригинальный сюжет.
Я впал в депрессию, не хотел подчиняться. Но как тут не подчиниться, если ты настоящий писатель. Тонтон-Макут — настоящий писатель, а он выжал из своей матери все, что смог.
Как от всего этого избавиться? Не думать? Забыть?
— Напиши книгу.
— Алиетта, Алиетта, молчи… Я знаю.
Она улыбнулась мне нежно, как в дамских романах, и без всякой книжной скромности сжала мне руку.
— Не могу. Вдобавок они поймут, что это у меня наследственное.
— Это трудно, я знаю. Когда я закончила филологический, я тоже хотела писать. Но не хватило духу. Я хотела сказать о чем-то настоящем. Но ты же знаешь, настоящие вещи трогать нельзя. Это табу. Любовь, ребенок, мать, сердце, ну, в общем, орган чувств, — все это как-то несолидно. Слезливо, мелочно, чувствительно, сентиментально, посредственно — словом, нелитературно. И не ново. Вечные темы, а вечные — значит, реакционные, потому что не хотят меняться. Все это неоригинально, не открывает новых горизонтов.
— А жрать дерьмо, по-твоему, авангард?
— И еще я заметила, что настоящие вещи уже и не представить. Чтобы найти их, чтобы до них добраться, надо преодолеть немыслимые культурные заслоны, вести настоящие археологические раскопки, а потом тебя обзовут реакционером, потому что постоянные величины не меняются, постоянное — это отсталое. У меня не хватило воображения найти настоящие вещи, Зайчик мой Жанно. Они погребены под слоем лжи и как бы вроде их же собственными обломками. Можешь сам попробовать. Чем искренней ты будешь, с тем большей радостью все скажут, что ты — пустое место. Чем больше говоришь правду, тем больше ее прячешь, Зайка Жанчик. Валяй. Пиши. Печатайся. Не бойся, тебя не раскроют. Твоя мать и брат могут спать спокойно.
— Я боюсь.
— Если тебя выследят, всегда сможешь вернуться в больницу. Я буду ждать тебя. Они скажут: «Вы что, не поняли, что он психопат?»
— Я боюсь.
— Страх — это просто еще одна настоящая вещь.
— Они будут безжалостны. Презрительны, насмешливы. Меня будут ненавидеть, отвергать. Это тебе не массовые убийства, не лагеря пыток, Алиет. Это им понятно, к такому они привыкли, это рутина. Ты не все про меня знаешь. Когда мне было четыре года, я убил котенка. Это тебе не Пиночет и не вырезанные груди женщин в Бейруте, это-то им понятно, а тут — котенок. Они не простят.
— Согласна. Но ты же не обязан все говорить.
— А если догадаются, что я нормальный?
Впервые с сотворения мира у нее в глазах вспыхнул гнев.
— Не говори глупостей. Если бы ты был нормальным, меня бы здесь, с тобой, не было. Если бы ты был нормальным, я бы плюнула тебе в лицо.
— А когда мы снова будем спать вместе?
— Вопрос нелегкий, Зайка Жанчик. Серьезные психи вроде нас лишены сексуальности. А то можно вызвать подозрения. Но я обещаю сделать так, что мое состояние резко улучшится… Встретимся вне больницы.
Она серьезно на меня посмотрела:
— Конечно, пока меня тут не будет, кто-то должен кормить единорогов. Теперь их у меня сто.
— Лучше уж не говори им о своих единорогах.
— Ничего, обойдется. Я объяснила доктору, что в детстве у нас дома на ковре был выткан единорог. И с тех пор он всегда со мной. Доктор был очень доволен. Он истолковал это как регрессивный тип поведения и отказ расставаться с детством.
Я твердо сказал:
— Лучше не говорить им про единорогов, Алиетта.
— Да почему?
— На меня от них тоска зеленая нападает. Это животное мифическое. Как человек. Не могу выносить эту мысль. С ума сойду.