Псевдо - Страница 22
— Это две совершенно разные вещи.
— Так вы решительно отказываетесь от премии?
— Отказываюсь.
— А ведь это большие деньги.
— Мне плевать на устои общества, а также на окружающую среду.
Адвокат смотрел мне прямо с глазу на глаз. В данный момент у меня их два: один, чтобы щуриться, другой, чтобы видеть. Как только зрение ухудшается, у меня сразу пятьдесят пар глаз, и во всех одна обыденность и повседневность, так, что просто ужас.
— Тогда все ясно. Я вас понял.
Ясно? Понял? Меня?
— Переигрываете, Павлович. Вы все очень грамотно сделали. На единственном снимке лица нет, одни глаза, — так загадочней. Биографии нет. По слухам, которые вы не опровергли, вы ливанский террорист, в свободное время — подпольный акушер, по совместительству — сутенер, вас разыскивает французская полиция, и вы назначаете встречи в Копенгагене. Все отлично. Таинственность — лучшая легенда для писателя.
Перед отъездом из Парижа я позвонил Тонтон-Макуту. Рассказал ему про интервью в «Пуэн».
— Тебя спрашивали о том, помогал ли я тебе писать?
— Нет, а что?
— Ну как же, ты все-таки мой двоюродный племянник или вроде того.
— Да они знают.
— И не спросили, помогал ли я тебе хоть немножко?
— Нет.
Никогда я не слыхал такой выразительной тишины по телефону. А потом он признался — и сделал это так красиво, что стоит записать для потомства как один из его шедевров.
— Поразительно все же, как мало меня ценят во Франции, — сказал он. — Подозревают Кено, Арагона, кого угодно, только не меня, а ведь ты мне так близок.
— Анри Мишо тоже не подозревают, а ведь он мне ближе тебя, да и талантливее всех.
— Согласен, — сказал он весело, — но все же…
— Хочешь, позвоню, попрошу добавить тебя к остальным?
— Нет, спасибо. Мне наплевать. Если никто не в состоянии понять, какие сейчас во Франции крупные писатели, тем хуже для Франции. Я это просто так, к слову…
Я ликовал. Еще одно немодное слово.
— Да не бери в голову. Ты же выше этого.
— Вот именно. Кстати, ты не забыл оставить за собой права на экранизацию?
— Да, папочка, сделал как ты советовал.
— Я просил тебя не называть меня папочкой. Этот поганый фрейдистский жаргон просто осточертел…
— Как-никак я вроде твой духовный сын? Следы влияния…
— Пошел ты.
Я был доволен. Я хорошо на него действовал, он молодел прямо по телефону, в нем снова, как раньше, были жизненные силы.
— Одним словом, права остались за мной. Настоящие деньги — это кино.
— Ты зацикливаешься на деньгах.
— Я?
— Ты. Когда мысленно человек все время борется с деньгами, значит, на самом деле он только о них и думает.
— Знаю, знаю, диалектика. Но я не продался.
— Как это?
— Все пойдет на пользу.
— Кому?
— Комитету помощи и поддержки шлюх. Проституток, иначе говоря. Я спрошу у Уллы, нашей общей матери, у Джеки, у Сони, у некоторых других. Я даже решил создать Фонд защиты, поощрения и процветания шлюх Франции, там будут адвокаты и консультанты, и каждому будут платить по десять процентов моего гонорара. Чтоб все было солидно. Наши святые матери и сестры шлюхи — сегодня наименее как бы вроде офальшивленная часть жизни. Шлюха — одна из самых настоящих вещей в мире. Вот почему все фальшивки — против шлюх. Прикройте эту грудь, что видеть мне невмочь. Их преследуют, потому что они говорят правду — чем могут, тем местом, где она скрывается, там, где она еще осталась чистой и незапятнанной. Шлюхи настолько выставляют себя, что даже не имеют права выставляться на выборах. Потому-то их и нет в парламенте, понимаешь?
— Мне казалось, что все, что тебе надо, Алекс, — это чтоб тебя не замечали… Никого не замечают.
— … что ты не хотел выглядеть скрытым болтуном и идеалистом, как ты говоришь, ветрогоном. Если ты раздашь свои деньги по шлюхам, все поймут, что ты еще один безнадежный идеалист, ветрогон.
— Кстати, забыл тебе сказать, что в статье в «Пуэн», которая выйдет в этот понедельник, по шлюхам, твое имя добавили к именам Арагона и Кено.
— По чему, по чему?
— По слухам!
Я повесил трубку.
Я все время пытаюсь повеситься, только ничего не выходит.
И я начал все по новой. В Кагоре мужик из «Депеш дю Миди» здорово все сделал. Он обнаружил, что у меня была подлинная семья, но не напечатал об этом в газете. Он даже позвонил в Париж, чтобы не печатали детали о моей подлинности. Из Парижа его спросили:
— Вы что, не заметили, что имеете дело с психопатом?
Словом, легенда крепла, оформлялась. Меня вот-вот должны были оставить в покое из уважения к людям. Я хотел сходить в буфет на почту и поглотать на публике живых крыс, но удав-то был у меня в первой книге.
Мы сели в «фольксваген», который Тонтон-Макут отдал мне за несколько лет до того, я взял с собой свой самый бандитский вид, чтобы внушать уважение на дорогах, и мы с Анни и Нини поехали на природу. Нини меня никогда на самом деле не оставляет, потому что у нее еще есть надежда. Она еще думает, что может вдохновить меня на написание ничегошного произведения, потому что самое смешное — это то, что нигилизм питается надеждой. Мы пропутешествовали три дня. Вернулись во вторник, 18 ноября.
Первое, что я услышал по радио, была новость о том, что мне дали Гонкуровскую премию за «Жизнь» и что меня повсюду ищут.
Я совершенно успокоился. Я всегда очень спокоен, когда теряю голову. Потому что именно голова мешает мне быть спокойным.
Я просто позвонил по телефону Тонтон-Макуту. Он, кажется, был в восторге.
— Поздравляю, Алекс. Вся эта таинственность в результате принесла хороший доход. Отличная работа. Твоя мать была бы счастлива.
— Оставь ты, наконец, мою мать в покое. Ты уже на своей Гонкур заработал…
— А вот и нет. То было за предыдущую книгу…
— Тебе придется кое-что мне объяснить. Я передал тебе письма с официальным отказом, и ты дал слово вручить их жюри накануне голосования. Ты этого не сделал. Ты нарочно оставил их у себя в кармане. Ты это сделал нарочно, для того чтобы я получил литературную премию, чтобы наставить меня на путь истинный… а истинный — значит, твой…
— Какие письма? Что ты несешь? Кончишь ты когда-нибудь себе врать? Или ты вправду свихнулся? Ты мне никогда не давал никаких писем. Никогда!
У меня на висках были капли пота, и мурашки бегали по спине. Я посмотрел на Анни, чтобы была хоть какая-то реальность.
— Я давал тебе эти письма, гад ты этакий! Ты нарочно все сделал!
Он внезапно успокоился, как человек, который понял. Он понятливый.
— Алекс, прошу тебя. Ты не давал мне никаких писем. Я уверен, ты говоришь искренне, ты думаешь, что дал их мне, но… ты, наверно, это вообразил в Копенгагене, в период твоей… дезинтоксикации.
Я молчал. Он держал меня за горло. Я был беззащитен. Неправда, я никогда не принимал героин. Он меня прижал.
Я пытался выблевать застрявшее у меня в глотке пушечное ядро, но это было свыше моих сил.
— Я утверждаю, что ты никогда не давал мне эти письма, Алекс.
Я заорал, и у меня получилось.
— То есть ты утверждаешь, что я общепризнанный и законченный псих, что у меня галлюцинации и я не отличаю свой бред от реальности? Это ты хочешь сказать?
— Может быть, ты дал их кому-нибудь другому. Но не мне. Я бы их не взял. Я думаю, что ты заслужил литературную премию, и я рад, что ты получил Гонкура.
— Ты не передал эти письма жюри, потому что ты хотел меня проучить. Ты хотел доказать мне, что мы с тобой одним дерьмом мазаны.
Он стал орать:
— Запрещаю тебе говорить со мной таким тоном! Надоело мне с тобой нянчиться, слышишь?
— Хочешь сказать, я тебе стоил достаточно много денег и ты пустил меня на Гонкуровскую премию, чтоб сократить расходы?
Он успокоился.
Поль, ты негодяй.
— Не зови меня Полем, черт побери! Это же правда, не смей к ней прикасаться!