Прощай, Гари Купер! - Страница 2
Лето начиналось скверно. Коротышка Куки Уоллес, из Цинциннати, облился бензином на льду и спалил себя живьем, оставив записку, в которой просил парней объяснить все его родителям; а между тем он прекрасно понимал, что это невозможно: его родителям, пожалуй, за полсотни перевалило, ну что им объяснишь? Никакой возможности объяснить подобное людям, которых угораздило родиться так давно, что теперь они уже ничего не чувствовали. Куки сделал нечто вполне понятное, но это было непередаваемо. Невозможно передать словами. Слова лгут, для них врать — что дышать. Но Лех Гласс предложил сказать родителям Куки, что он сделал это из протеста, не уточняя, против чего, потому что мы не знали, каких политических взглядов придерживаются эти люди. И все же мы были в некотором замешательстве, когда получили телеграмму с оплаченным ответом, гласившую: «Против чего этот гадкий мальчишка протестовал?», и подпись: «М-р и Миссис Уоллес». «Тсс, — зашипел Буг Моран, перечитывая телеграмму. — Здесь уже пахнет конфликтом поколений». Буг, не долго думая, решил взять все на себя. Он был против поколений. Он сам составил ответ: «Ваш сын извел себя огнем из протеста против проданной ему зажигалки плохого качества тчк Он умер в ужасных мучениях что объясняет почему его последние мысли были о его дорогих родителях тчк Просьба дорогой мамочке приехать забрать левую ногу более или менее сохранившуюся тчк Уверяем что жертва вашего сына не окажется бесполезной подпись Ассоциация борьбы за улучшение качества зажигалок, Буг Моран, педераст». Швейцарская почта потребовала от Морана, чтобы он убрал слово «педераст». Это их шокировало. Буг полагал, что Куки не убил бы себя, если бы был снег, но весна, с непременной земляной корой, которая пёрла со всех сторон, его опустила. Потом все мы немного удивились, обнаружив в вещах Куки фото Мэрилин Монро, Парень, оказывается, еще во что-то верил. У него была прочная связь с реальностью. Короче, мы еще держались в нашем редуте, на высоте двух тысяч четырехсот метров, но боевой дух уже испарился. Все сидели без гроша. Единственный, кто кое-как перебивался, был Зальтер, немец, который ушел в снега, после того как двадцать два дня протрубил у Берлинской стены. Стена, однако, не упала, но ведь это был всего лишь символический протест. В итоге с другой стороны стены ему ответила вторая труба, на заре двадцать третьего дня, и даже видели, как какой-то парень, весь в белом, шагает по минному полю, играя на трубе. Блондин. В него не стали стрелять сразу же, он смог доиграть «Saint James Infirmary blues», да, именно это он и играл. Да, признаться, с блюзами и джазом они там, в Восточной Германии, конечно, страшно запаздывают. А потом он подорвался на мине. Это случилось в шесть утра, на двадцать третий день, один парень находился по эту сторону стены, другой — по ту, разделяемые этим каменным гондоном, и они смогли потрубить вместе какое-то время, за которое, должно быть, успели сказать себе, что ничто никогда нельзя считать совершенно потерянным. Лучшие трубы, кажется, делают в Мемфисе.
Было начало июня, и каждый год к этому времени все собирались у Буга, потому что там можно было есть, пить и спать до опупения. Все прекрасно знали, что Буг Моран — голубой, но он никогда никому не навязывался со своей проблемой. Он только смотрел на вас своими большими влажными глазами, как у здоровенного сенбернара, который ждет помощи, но никто не заставлял приходить к нему на помощь, так что это нисколько не мешало. Его шале чем-то напоминало приют, оно предоставляло кров заблудшим всякой масти; кажется, раньше для этого служили церкви, когда они для чего-то еще служили. Последним из прибывших был итальянец, Альдо, у него был перелом позвоночника, и поэтому он изобрел себе собственный, весьма забавный, скачкообразный способ ходить на лыжах, не сгибая спины. Спуститься-то он мог, а вот подняться обратно было сложнее, так что он возвращался в шале Буга только к началу оттепели, когда его втаскивала наверх какая-нибудь парочка приятелей из Дорфа: снег начинал сходить, и на поверхности появлялось множество всяких чудиков. Полиция Дорфа ненавидела нас всем сердцем и спешила выставить парней по малейшему поводу. Как-то они даже приперлись в шале с обыском, в надежде найти там травку или ЛСД, но мы давно уже оставили эти игрушки у папочки с мамочкой. Этот подростковый зуд был далеко позади. В этом забытом Богом углу даже в сезон сложно было заработать себе на хлеб. Инструкторы-швейцарцы на дух нас не переносили, у них был свой профсоюз; вас же рассматривали как туриста — и никаких уроков. Но мы все-таки выкручивались, кто как может, за смешную цену. Ленни даже проработал два полных сезона, зарабатывая достаточно, чтобы не загнуться с голоду и, кроме того, оставить и для себя три дня в неделю чистого снега, без всяких следов демографии. Трудновато приходилось, но того стоило. Он знал места, где снег сверкает такой чистотой, что там и правда чувствуешь себя в непосредственной близости от чего-то… или кого-то. Эти пустынные уголки полнились настоящей жизнью. Нужно было только не торчать там слишком долго, чтобы не замерзнуть окончательно, достигнув полного удовлетворения. Его старенький анорак кое-где светился дырами, и один бок промерзал у него всегда больше другого. Местные skilehlrers[2] ненавидели бродяг, потому что они нравились женщинам, которые находили их «безнадежными». Вокруг них витал дух авантюризма, неудобоваримый для швейцарских желудков. Иногда, обычно по воскресеньям, один из таких «авантюристов» получал хорошую взбучку от аборигенов. Приходилось терпеть, потому что швейцарцу рожу не начистишь. И не думай. После того как Эда Сторика, из Аспена, накрыло лавиной, когда он катался в зоне verboten[3] массива Хельмутт, всех бродячих любителей в три недели выгнали в шею с горных склонов, а местная пресса постаралась оградить туристов от «этих так называемых тренеров, неопытных и безответственных, которые не знают самых элементарных правил безопасности». Но все в конце концов устаканивалось. Для Ленни тем паче — женщины видели в нем «птенчика, выпавшего из гнезда».
Так что ничего не оставалось, как запастись терпением и ждать возвращения веселых зимних деньков. Небольшой отряд завсегдатаев был в полном сборе. Последним подвалил Бернард Пиль, «благородный Лорд», как все его называли, англичанин с голубыми глазами, который впервые встал на лыжи в Давосе, где он лечил свой изысканный туберкулез, и теперь отказывался спускаться ниже двух тысяч пятисот метров над уровнем моря, настоящий аристократ с развитым вкусом к высоте. Встретить его можно было только летом, когда он спускался на три сотни метров. Когда же снег возвращался, он исчезал на своих лыжах, только его и видели. Поговаривали, что он как-то раз проделал путь между горой Валли и Штюком в Бернских Альпах, протяженностью в семьдесят километров, там иногда попадаются участки, где надо скользить по узкой, сантиметров в шестьдесят, кромке над пропастью и где знаменитые братья Моссен погибли в 1946-м. Так и складываются легенды: когда никто тебя не видит. Ленни рискнул однажды повторить этот проход, но испугался, и вовремя. Белая гора — настоящая сирена. Зовет, манит. Вершины. Небо. Еще немного — и о Боге думать начнешь.
Вопрос высоты.
Каждый год предок «благородного Лорда», то ли граф, то ли маркиз, в общем что-то такое холеное и изысканное, настоящий Кеннеди, приезжал из своего прекрасного родового замка и пытался убедить сына вернуться домой. Бернард был последним в роде. Нужно было его продолжать. «Благородный Лорд» являлся на встречу в своей смешной шапочке с пером, как у берсальера, в красном пуловере и зеленых штанах. Он слушал взволнованный голос родной крови, взывавший к нему, но ничего не слышал. Когда отец заканчивал свою речь, сын отвечал: «Что ж, до будущего года, рад был повидать вас», и уматывал, никто не знает куда. У него явно где-то была «хаза», но даже контрабандисты не могли ее обнаружить. Он напоминал легендарного Грютли, первого человека, вставшего на лыжи и только что не канонизированного швейцарским Бюро по туризму. Бродяги, в основной своей массе, старались не учить языков, чтобы не попасться на всякие примочки, без которых нет ни одного словаря, но он-то не ваш, и падает вам на голову как нежданное наследство. Мы говорим всегда языком других, вот что. Вы здесь ни при чем, в языке ничто вам не принадлежит, слова — просто фальшивая монета, которую вам подсовывают. Везде одно предательство. Буг Моран заявлял, что величайшим человеком всех времен был один француз в XIX веке, которого называли пукмен, потому что он мог свободно изъясняться, выпуская газы с безграничным разнообразием модуляций, почти как Чарли Паркер, который мог высказать все, дуя в свою трубу. Так вот, этот друг мог пропукать «Марсельезу», «Звездно-полосатое знамя», «Боже, храни королеву»,[4] настоящий пророк, кажется, он все предусмотрел. А вот «благородный Лорд» знал пять языков, и всё из-за воспитания, которое получил. Но эта сволочь вообще не открывала рта. А приятия жизни у него было даже больше, чем у самого крепкого из нас, хотя рассчитывать он мог только на одно оставленное ему лекаришками легкое. Славный малый, одним словом. Люди из Дорфа говорили на швейцарском варианте немецкого и почти не знали английского, и это заметно облегчало вам жизнь. В Штатах проблема языка была огромна. Кто угодно мог подойти к вам и заговорить, вы немедля оказывались в руках первого попавшегося мерзавца, которому приспичило вас поиметь. Людям нравился Ленни, Буг говорил, что это оттого, что он симпатичный и трогательный, знаете, из тех блондинов под два метра ростом; женщины сразу начинали испытывать к нему бурные материнские чувства, и в Штатах, где не было языкового барьера, защищаться было нелегко. Он три сезона подряд проторчал инструктором в Аспене, и это оказалось почти невыносимо: они все там были как одна дружная семья, к которой вы тоже должны были примкнуть, просто кошмар какой-то. В итоге он постоянно вынужден был их огорчать. Нет, спасибо, я не хочу приехать на две недели погостить к вам во Флориду, все, что находится ниже двух тысяч метров, мне как-то по барабану, и вы, получается, тоже.