Произведения - Страница 6
— Зачем же на пролом идтить? разве в первый раз эти дела делать! — отвечал Мишка.
— То-то же! ты сначала с кухаркой познакомься.
IV
Что думала Тисочка?
В продолжение нескольких недель в крутогорских салонах только и было разговору, что о новоприезжем прелестном костромском помещике. На одном из танцевальных вечеров в загородном воксале девицы, ходя вереницами по зале (что, как известно, составляет несомненный признак supreme bon genre[43]), держали между собой продолжительное и весьма серьезное совещание, предметом которого был не кто иной, как Иван Павлыч. Сравнивали было его с Разбитным, но оказалось, что Леонид Сергеич стал, в последнее время, чересчур много позволять себе, садился публично на стул верхом, а Аглиньку Размановскую однажды назвал при всех скверной девчонкой. Сравнивали и с мсьё Семионовичем, но последний приводил в отчаянье своею медвежьею неуклюжестью, имел привычку начинать всякий танец не иначе как от печки, причем как-то несносно пыхтел и без милосердия наступал на ноги дамам. Сравнивали даже с Корепановым, но при одном имени Корепанова девицам делалось холодно, потому что этот достойный молодой человек, дав, вероятно, обет целомудрия, откровенно высказывал глубочайшее презрение к девицам. Решено было, что и Разбитной, и Семионович, и Корепанов — мовешки, а Иван Павлыч — душка и жолишка.
— Тисочка! ах, посмотри, ma chère, как он глядит на тебя! — сказала Клеопатренька Размановская Феоктисте Порфирьевне Порфирьевой.
— Ах, ma chère, он умоляет! — прервала, в свою очередь, Аглинька.
Но Тисочка, слушая эти слова, не поднимала даже своей румяной и кругленькой головки, а только улыбалась. Вообще это была девочка совершенно кругленькая и чрезвычайно своеобразная; никогда ни перед кем не высказывала она своих чувств, ходила, как уточка, с перевальцем, глаза опускала вниз и руками болтала во все стороны, как попало. Подруги называли ее иногда «скрытницей», иногда «кубариком», а чаще всего «добрым малым», потому что, какая бы ни была задумана девицами затея, Тисочка беспрекословно шла за общим движением, и хотя не принимала ни в чем живого участия, но ни от чего и не отказывалась. По-видимому, она была совершенно равнодушна ко всему происходившему вокруг нее; даже в танцах, которым провинциальные девицы предаются с самозабвением, вела себя как-то неуклюже и вяло, и на все смешные и острые замечания любезнейших крутогорских кавалеров отвечала однообразною и бесцветною улыбкою. Но об чем же задумывалась она, об чем мечтала в то время, когда руки ее болтались во все стороны?
Может быть, прочитав поутру в газетах прейскурант разным comestibles,[44] продающимся в лавке придворного поставщика Ботвиньина, она думала о том, какое бы сделала пирожное, если бы могла совершенно свободно располагать собой: наложила бы сперва ананасного варенья и посыпала бы имбирем, потом положила бы какой-то невиданной ягоды, которую вмиг создавало ее воображение, ягоды, покрытой колючками, но душистой и вкусной необыкновенно, одним словом, такой ягоды, которую умеет есть только она одна в целом мире.
Может быть (утром был у ней учитель географии), думала она о том, что она совсем не Тисочка Порфирьева, а Машенька Холщевникова (в рядах есть лавка, принадлежащая купцу Холщевникову), и у нее есть подруга Эрнестина Б. Она, Машенька, живет с родителями в Задонске (Воронежской губ.), а Эрнестина Б., дочь учителя Самаркандской гимназии, в Самарканде. Они пишут друг другу письма, начинающиеся словами: «Представь себе, ma chère, я сегодня видела сон», пишут их каждый день, каждый день… и, наконец, с позволения папа Холщевникова, Маша едет в Самарканд к Эрнестине. Останавливаются, разумеется, на станциях; на первой станции кушают много, много сладких пирожков, на второй станции пьют чай, и, наконец, через неделю, приезжают благополучно в Самарканд. «Ах, ma chère! как нам будет весело! — говорит Эрнестина, — мы будем каждый день ходить в лес, собирать грибы, а потом будем вместе варить варенье!..»
А может быть, думала она и о том, что заблудилась в темном и густом лесу, что уж два дня она ничего не ела и от этого сделалась еще интереснее, что, наконец, в самой чаще встречается ей старичок, который соглашается не только вывести ее из леса, но и перевезти через огромное озеро. И вот плывут они через озеро, плывут день, плывут другой; Машеньке уж делается жутко и холодно: она уж начинает бояться, что недобрый старик воспользовался ее неопытностью, чтоб отдать ее разбойникам, но, к счастию, опасения эти оказываются неосновательными, потому что на другом берегу показывается прелестнейший дворец и ожидает их толпа людей, которая с восторгом провозглашает ее царицей… Она бросается на шею старику, своему избавителю, и в качестве царицы спрашивает его, чего бы он для себя желал. «Сделай меня, матушка царица, — отвечает простодушный старец, — хоть на один год председателем казенной палаты, и буду я навек счастлив»…
Но то ли, другое ли, третье ли создавало себе воображение Тисочки, крутогорские женихи не могли угадать, и решили наконец, что Тисочкина душа — море, на поверхности которого ничего не видно, а на дне лежат светленькие порфирьевские полуимпериальчики.
V
Что думал Иван Павлыч?
Иван Павлыч, с своей стороны, видя Тисочку в постоянно интимной беседе с самой собою, не осмеливался разрушать нескромным словом ее счастливую безмятежность, но, стоя где-нибудь в стороне, врезывался в нее и вещественным и умственным оком с такою силою, что если в ней была хоть капля восприимчивости, то она должна была содрогаться и трепетать под влиянием электрического тока, исходящего от ее обожателя. Но она не только не содрогалась и не трепетала, но, напротив того, продолжала беззаботно перекатывать из угла в угол свое кругленькое тельце, беспощадно задевая руками за столы, за колонны и даже за живых людей. Иван Павлыч не огорчается этим; он справедливо находит, что, с одной стороны, это хорошо, потому что бабенка, стало быть, выйдет смирная, а с смирною «не только можно, но даже и очень можно поправить свои обстоятельства». При этом и его воображение, в свою очередь, разыгрывается. Представляется ему, будто сидит он дома, совершенно одетый и готовый к венцу, и вдруг приезжает невестин шафер и возвещает, что Тисочка не только готова, но даже, изменив природной меланхолии, нетерпеливо ждет той минуты, которая соединит ее с возлюбленным женихом.
— А как же, у нас было условие… — робко заговаривает Иван Павлыч.
— Порфирий Петрович предвидел ваш вопрос, — возражает шафер и, сделав благородный жест рукой, выкидывает на стол пачку билетов с награвированными на них птицами, кормящими детей своими собственными внутренностями.
Свадебный поезд трогается…
Потом представляется ему, как он живет с молодой женой в доме ее добрых и простодушных родителей, какой он почтительный сын, как он, вставши поутру, спешит пожелать доброго дня papa и maman, причем целует у них ручки, а Порфирий Петрович, глядя на него умиленными глазами, думает в это время: «Да, в этом зяте я не ошибся; надобно, за его почтительность, упомянуть об нем в завещании!»
Потом представляется ему, что он в прелестнейшем иохимовском тарантасе… тьфу бишь… дормезе, приезжает с молодой женой в свою костромскую деревню, рекомендует Тисочку своим добрым мужичкам, просит ее полюбить, а мужички, придя в восторг от молодой барыни (которая и барина, в минуты гнева и запальчивости, кроткими словами смиряет), делают между собою складку и подносят: ему ильковую шубу, а ей — превосходнейший соболий салоп!!
Потом он едет с молодой женой по соседям, которые, с одной стороны, не могут нарадоваться, глядя на молодых, а с другой стороны, не могут и не позавидовать слегка их счастью.
— Да, брат, славную штучку поддел! — говорит лихой штабс-ротмистр Голеницын, трепля Ивана Павлыча по плечу, — с этакой, брат, кругляшечкой можно… и даже очень можно… тово…