Пройти по краю - Страница 9
Святая троица? Отличный пассаж! Э к с т а т и к о о р г а з м и ч е с к о е «верую!».
Судьба. Читаем: «Вера в судьбу явно противоречит христианскому учению. Поэтому попытка объяснить ее христианским влиянием – не больше, чем курьез. Однако считать ее наследием языческого культа, как обычно до сих пор делалось, тоже едва ли правильно: ведь эта вера представлена и у народов с другими официальными культами, например, в античном мире или у мусульманских народов. Более вероятно поэтому, что корни веры в судьбу в каких-то глубинных особенностях психики, всего скорее в представлении о прочности времени…»
В «судьбу» органически входит представление об э р о с е и т а н а т о с е – двух силах, которые находятся в постоянной и непримиримой вражде за в л а с т ь над миром и каждым отдельным человеком. В. Горн замечает: «С огромным бесстрашием он (Шукшин. – Е. Ч.) пытался постигнуть смысл жизни и смерти». И дальше эти тревожные раздумья окрашивались у Шукшина в разные тона, неразрешимые вопросы задавались с разной степенью напряженности: в них можно обнаружить трагическую безысходность и светлую печаль, крик души «на пределе» и скорбные думы о конечности бытия, печальные мысли о сиюминутности человеческой жизни, в которой так мало места было красоте. Шукшин пишет: «Стариковское дело – спокойно думать о смерти. И тогда-то и открывается человеку вся сокрытая, изумительная, вечная красота Жизни. Кто-то хочет, чтобы человек напоследок с болью насытился ею. И ушел».
Смерть. А рядом «мудрое спокойствие». Или вот ее эстетический образ: «Костер потрескивает, выхватывает из тьмы трепетный слабый круг света. А дальше, выше, кругом – огромная ночь. Теплая, мягкая, гибельная». «Трепетный, слабый круг света» – это жизнь отдельного человека. «Костер» – это эрос, л ю б о в н о е беспокойство. В нем «здесь, на Земле, ворочается, кипит, стонет, кричит Жизнь… Зовут неутомимые перепела. Шуршат в траве змеи. Тихо исходят соком молодые березки». Все ярко, образно и наглядно-символично.
Жизнь – беспокойное томление, первое осознание которого на в с ю жизнь. «Вот тут, у этого тополя, будешь впервые в жизни ждать девчонку… Натопчешься, накуришься… И тополь не тополь, и кусты эти ни к чему, и красота эта закатная – дьявол бы с ней. Не идет! Ничего, придет. Не она, так где-нибудь, когда-нибудь – другая. Придет. Ты этот тополь-то… того… запомни. Пройдет лет тридцать, приедешь откуда-нибудь из далекого далека и этот тополек поцелуешь. Оглянешься – никого, и поцелуешь. Вот тот проклятый вечер-то, когда заря-то полыхала, когда она не пришла- то – вот он и будет самый дорогой вечер. Это уж так. Не мы так решаем, кто-то за нас распоряжается, но… это так. Проверено.
А еще, парень, погляди на эту дорогу…
Погляди, погляди… Внимательно погляди. Это из села. Вон столбы туда пошагали. Послушай подойди, как гудят провода. Еще погляди на дорогу… А теперь погляди на меня. В глаза мне…»
Игорь Золотусский отмечает: «Есть, конечно, в шукшинской разговорности что-то завораживающее, заговаривающее, есть что-то разбирающее мысль на впечатления, уводящие от самой мысли. Шукшин сам уходит и нас уводит. Но мы, со следа его сойдя, на свою дорогу выйти можем. Важно, что след есть, дорога указана».
Слово и взгляд у Василия Макаровича особые, г и п н о т и з и р у ю щ и е. Это многие подмечали. За этим л и ч н о с т ь, ее обаяние, аура. Юрий Скоп в «Совсем немногих словах о друге» отдельную часть отводит глазам Василия Макаровича. И начинает ее: «Я научился у него слышать в себе свою Родину. Это от него перешло ко мне всякое понимание того, что без д у ш е в н о г о (индивидуально-интимного. – Е. Ч.) не может быть д у х о в н о г о (общественно значимого. – Е. П.). И наоборот». Дальше: «…сейчас …когда Макарыча больше нет… И есть только память, из глубины которой глядят и глядят на меня внимательно его, ш у к ш и н с к и е, глаза…
Вы знаете, я только теперь понял, как он смотрел. Раньше мне почему-то казалось, что он смотрит на жизнь сквозь какой-то постоянно присутствующий во взгляде прищур. А на самом-то деле – прищура не было. Он смотрел на мир очень открыто. Зато открытость эта, зафокусированная внутренним вниманием, и рождала потом ощущение внешнего прищура. Это что- то вроде встречных фар на ночном шоссе. Они полны светом, и ты щуришься, а кажется, что уменьшается встречный свет. Шукшин в г л я д ы в а л с я в жизнь, а это совсем другое, чем просто смотреть, или видеть».
И слово, и взгляд Василия Макаровича могли находить и обнажать скрытую душевную боль и врачевать душу. А это может только тот, кто сам знает, «почем фунт лиха». Не случайно это признание: «Каждый настоящий писатель, конечно же, психолог, но сам больной». Но одни могли только обнажать, нащупав самые скрытые «язвы». Как, например, Достоевский или Успенский. Но были и великие врачеватели, обвораживающие, обволакивающие, утешающие и успокаивающие. Писатели-психотерапевты: Тургенев, Бунин, Федор Сологуб, Цветаева… И здесь же Шукшин.
Много у В. М. Шукшина сказано о душевном спокойствии и мудрости. Этим «состояниям души» явно и неявно противопоставляются суетность, всезнайство с одной стороны и боль, тоска – с другой стороны. В центре внимания – образ мудрого русского старика, «который доживает жизнь, но еще крепок», у которого «голова свежа» и который «жизнь прошел и знает вдоль и поперек». Но чтобы понять этот образ, нужно вспомнить и следующие высказывания Василия Макаровича: «Не старость сама по себе уважается, а прожитая жизнь. Если она была». Значит, дело не в старости, как особом возрасте, не в количестве лет. А в жизни. Мудрость и жизнь, жизненный опыт опять же как особый д а р. Вот Шукшин говорит о С. А. Герасимове: «…с большим опытом пришло нечто весьма мудрое – спокойствие». Незадолго до смерти Шукшин говорит о своем впечатлении, которое произвела на него встреча с Шолоховым: «Скажу откровенно; Шолохов для меня – открытие… Каким я его увидел при личной встрече? Очень глубоким, мудрым, простым. Для меня Шолохов – олицетворение летописца… Он внушил, нет, не словами, а собственным примером, своим присутствием и в Вешенской и в большой литературе, что не нужно спешить, гнаться за рекордами в искусстве, что надо искать тишины и спокойствия, чтобы глубоко обдумывать судьбы народные». Вспоминая о фильме Марлена Хуциева «Мне двадцать лет», Шукшин рассказывает: «…я ушел с фильма настроенный крепко подумать о людях, о своей жизни, о жизни вообще. Об искусстве. Такое было ощущение, как будто хорошим летним вечером поговорил на берегу реки с умным стариком. И вот он ушел, а ты сидишь и думаешь. А река течет себе, и заря уж гаснет, а тут охватило нетерпеливое желание до чего-то все-таки додуматься. Люблю такое настроение, берегу его, редко оно случается – все дела, заботы, все некогда, торопимся». Да, суета, суетное стремление ухватить от всего понемножку… Это не жизнь. А образ мудрого старика рядом (как бы дополняется) с образом реки. Случайно ли это сочетание, отражает ли оно просто некое лирическое настроение Василия Макаровича или нечто большее? Нам помогает осознать данное Василий Белов. В своем «Ладе» он пишет: «Образ реки в народной поэзии так стоек, что с отмиранием одного жанра тотчас же поселяется в новом, рожденном тем или другим временем. Как и всякий иной, этот образ неподвластен анализу, разбору, объяснению. Впрочем, анализируй его сколько хочешь, разбирай по косточкам и объясняй сколько угодно – он не будет этому сопротивляться. Но никогда не раскроется до конца, всегда оставит за собой право жить, не поддается препарированию, удивляя своего потрошителя новыми безднами необъяснимого… Река течет. Она то мерцает на солнышке, то пузырится на дождике, то покрывается льдом и заносится снегом, то разливается, то ворочает льдинами… Что-то родное, вечно меняющееся, беспечно и непрямо текущее, обновляющееся каждый момент и никогда не кончающееся, связывающее ныне живущих с уже умершими и еще не рожденными, мерещится и слышится в токе воды. Слышится всем. Но каждый воспринимает образ текущей воды по-своему».