Пройти по краю - Страница 7
В. М. Шукшин много раз высказывался о литературе, думал о ее проблемах: «Нет, литература – это все же жизнь души человеческой, никак не идеи, не соображения даже самого высокого нравственного порядка». И здесь противоречивое движение мысли: «Логика искусства и логика жизни – о, это разные дела. Логика жизни бесконечна в своих путях, логика искусства ограничена нравственными оценками людей, да еще людей данного времени». Он был против сюжета, внутренне не принимал его. Почему? Потому, что «сюжет всегда несет в себе заданность, он сам – резко определенная мысль, и ты из него уже не выпрыгнешь. Сюжет нехорош и опасен тем, что он ограничивает широту осмысления жизни. Я не имею здесь в виду шедевры литературы… Теперь бессознательный (подчеркнуто нами. – Е. Ч., читай – „глубинный“) на первых порах протест против сюжета превратился для меня в не преодоленные еще мною проблемы мастерства. Сюжет – запрограммированное неизбежное нравоучение». «Вот смотрите: я очень неодобрительно отношусь к сюжету вообще. Я так полагаю, что сюжет несет мораль непременно: раз история замкнута, раз она для чего-то рассказана и завершена, значит, автор преследует какую-то цель, а цель такого рода – не делайте так, а делайте этак. Или: это – хорошо, а это – плохо. Вот чего не надо бы в искусстве», «…тут вот штука-то именно в этом: может быть, сюжет служил Достоевскому только поводом, чтобы начать разговор. Потом повод исчезал, а начинала говорить душа, мудрость, ум, чувство. Вся суть и мудрость его писаний, она не в сюжете как раз, а в каких-то отвлечениях».
Отношение к «сюжету» – проблема искусства (литературы) или нечто большее? Нет. Это «сшибка» с к р у п н ы м и мыслями о жизни, о судьбе человеческой. «Сюжет? Это характер». Верно и обратное, что «характер – это сюжет». Тот, кто видит свою миссию в том, чтобы д а т ь людям в о л ю, и от жизни требует б е с с ю ж е т н о с ти и от мира ш и р о т ы, я с н о с т и и о т к р ы т о с т и. История для него не может быть «замкнута». Ведь «важно прорваться в будущее…», даже ценой собственной смерти. «Знаете, когда он настоящий? – спрашивает Шукшин о Егоре Прокудине. – Когда идет навстречу своей гибели…» Здесь суть шукшинских категорий «души» и «судьбы» (они в его понимании часто отождествляются). Он верил в судьбу как предназначение. Он ее предчувствовал. Георгий Бурков вспоминает: «Как-то Шукшин спросил меня: «А ты знал, что будешь знаменитым?.. А я знал…» Владимир Коробов задает вопрос: «Знал ли, чувствовал ли Василий Макарович, что н и к о г д а больше ему не приехать сюда, не пройти по родимой земле ни в сапогах, ни босиком, никогда больше не увидеть многих близких и земляков?» И отвечает: «Когда смотришь сейчас «Печки-лавочки», вглядываешься в его лицо, в чистые лица его родных и знакомых, в первый и последний раз сведенных все вместе, то тебя вдруг охватывает печальная уверенность: зн а л, ч у в с т в о в а л, п р о щ а л с я…» За несколько же часов до смерти Василий Макарович говорит Буркову: «…я сейчас в книге воспоминаний о Некрасове прочитал, как тот трудно и долго помирал, сам просил у бога смерти…»
Страдание – метод шукшинского постижения Правды: во всем, до конца, до донышка, до края, до предела. Но каждое страдание проходит через внутреннего редактора – ч е р е з д у м у. А результат – четкая, отлитая форма – р а с с к а з. Шукшин заключает: «Вот рассказы, какими они должны быть: 1. Рассказ-судьба. 2. Рассказ-характер. 3. Рассказ-исповедь». Это различие рассказов снимается внутренней логикой переживания, где с у д ь б а е с т ь и т о г х а р а к т е р а и и с п о в е д ь. Критик Виктор Горн пишет: «Повторим еще раз, что даже в самых „объективированных“ произведениях Шукшина угадывается его собственная судьба, жизненный и духовный путь». Киноактер Леонид Куравлев отмечает: «А Шукшин срывал знакомые уже по многим фильмам ярлыки, ему важно было угадать, что же еще есть в закрытом для других „чемодане“. Он умел угадывать потенциальные возможности актера, поручая ему роли, идущие вразрез с устоявшимся амплуа, умел угадывать то, что скрыто от других, умел подбирать к каждому свои ключи. Но вот к а к Василий Макарович это делал, не могу объяснить, это даже не режиссерская, профессиональная, а ч е л о в е ч е с к а я тайна, которую он унес с собой».
Со всеми основаниями можно утверждать, что в с е, что порождало творческое воображение Шукшина, в какой бы ипостаси он ни выступал – писателя, кинодраматурга, режиссера, актера, публициста, – с и л ь н о р а с с к а з о м. Что бы ни делал Василий Макарович, он с о с к а л ь з ы в а л на рассказ. Именно р а с с к а з ы в а л, а не показывал. И тайна сия есть в с о к р о в е н н о м, а не з р и м о м. Это подметил мудрый Шолохов: «Не пропустил он момента, когда народу захотелось сокровенного». Он всегда рассказывал, рассказывал о себе только то, что знал. И был глубоко убежден, что это знают и другие: «Говорят, когда хотят похвалить: „Писатель знает жизнь“. Господи, да кто же ее не знает! Ее все знают». Но знать и с м е т ь знать – далеко не одно и то же. Все мы играем в игры, и, прежде всего, с собой. Порой в жесткие и жестокие. Само понятие личности – «per sonat» – значит: «То, что за маской». Вот отсюда постоянный тревожный вопрос: «А не врем ли мы?» Шукшин пишет: «Критическое отношение к себе – вот что делает человека по-настоящему умным. Так же и в искусстве и в литературе: сознаешь свою долю честно – будет толк». Как ценно и глубоко символично это признание! «Человек», «ум», «искусство», «литература», «честь» и ко всему ключевое понятие – д о л я.
Судьба в обыденном сознании есть непостижимая предопределенность событий, которые происходят с человеком, и его поступков, которые он сам не может полностью понять и объяснить. Поэтому «судьба» мистифицируется и выступает в тумане различных суеверий и предрассудков (вера в разные приметы, вещие сны, роковые числа, смутные предчувствия и яркие предзнаменования). В античности судьба представала как слепая, безликая справедливость – мойра, как удача и случай – тюхе, как непреложная предопределенность – фатум, рок. «Доля» (таково значение слова «мойра») есть «часть» некоего целого. Моя судьба в этом смысле есть ч а с т ь судьбы моего народа. Мы знаем, что именно так и понимал свою судьбу В. М. Шукшин: «…Мое ли это моя родина, где я родился и вырос? Говорю это с чувством глубокой правоты, ибо всю жизнь мою несу родину в душе, люблю ее, жив ею, она придает мне силы, когда случается трудно и горько… Я не выговариваю себе это чувство, не извиняюсь за него перед земляками – оно мое, оно – я. Не стану же я объяснять кому бы то ни было, что я есть на этом свете, пока это, простите за неуклюжесть, факт… И какая-то огромная мощь чудится мне там, на родине, какая-то животворная сила, которой надо коснуться, чтобы обрести утраченный напор в крови. Видно, та жизнеспособность, та стойкость духа, какую принесли туда наши предки, живет там с людьми и поныне, и не зря верится, что родной воздух, родная речь, песня, знакомая с детства, ласковое слово матери врачует душу». Но доля может оказаться возмездием: целое уничтожает отторгнувшуюся от него часть. Это понимали еще древние греки: и Прометей может оказаться прикованным. «Вы, Власть и Сила, все, что поручил вам Зевс,//Уже свершили, ваше дело сделано.//А я ужель, я бога, мне подобного,//К суровым этим скалам приковать решусь?//Увы, решусь. Ведь нет другого выхода://Всего опасней словом пренебречь отца.//Фемиды мудрой сын высокомыслящий.//Я против воли, и твоей и собственной,//Тебя цепями к голой прикую скале,//Где голосов не слышно человеческих.//И лиц людских не видно.//Солнце жгучее тебе иссушит тело.//Будешь ночи рад.//Что звездным платьем жаркий закрывает свет.//И солнцу, что ночную топит изморозь.//Не будет часа, чтобы мукой новою//Ты не томился.//Нет тебе спасителя – //Вот человеколюбья твоего плоды.//Что ж, поделом;//Ты бог, но гнева божьего//Ты не боялся, а безмерно смертных чтил.//И потому на камне этом горестном,//Коленей не сгибая, не смыкая глаз,//Даль оглушая воплями напрасными,//Висеть ты будешь вечно: //Непреклонен Зевс.//Всегда суровы новые правители» (Эсхил).