Пройти по краю - Страница 12
Мне очень хотелось дать из Сросток телеграммы – домой, в Москву, жене, и родителям, что живут в поселке Новозавидовский Калининской области. Ведь из С р о с т о к! Подъезжаем к сростинской почте и видим – дверь закрывает пожилая женщина и уже навешивает на железную скобу огромный замок. Выскочил, стал умолять: «Я из Москвы, не знаю, когда еще к вам приеду, очень хочется дать телеграмму родителям и жене отсюда!» Женщина посмотрела на меня, вздохнула и открыла. Приняла телеграммы. Я заметил, что щека ее сильно припухла – «флюс». «Да, – сказала, – зубная боль второй день мучает: ни есть, ни спать, а фельдшер куда-то уехал, пока терплю». Мне крайне неудобно было ее расспрашивать о Шукшине, но не удержался, спросил. «Да что рассказывать, столько о нем уже написано и сказано. Но не все, конечно, правда. Мои слова тоже могут быть „неправдой“. Я ведь его тетка. Хулиган был… хороший, н а с т о я щ и й мужик…» Лицо ее исказила сильная боль. Поблагодарив, я поспешил уйти. Телеграммы храним и в Москве, и в Новозавидовском.
Respice finem – предвидь конец
И что же – смерть? А листья зеленые. (И чернила зеленые.)
Все то же и то же, все эти бесконечные дни и ночи. Хоть бы скорее. Что скорее? Смерть, мрак. Нет, нет. Все лучше смерти!
Смерть – частая гостья героев Шукшина. Не только «Горе» с ней связано, но и «Мечты», и «Думы», и «такой желанный, редкий миг непосильной радости». Лик смерти разнообразен, как и жизни. То она появляется и хорошо знакомом образе «гундосой» («Как помирал старик»), то в модерных атрибутах на экране дисплея. Кладбище, погост, могила, гроб, могильные холмики, поминки – все знаки смерти. Но не только эти, понятные. Но и такие, неожиданные: «А хлеб-то – рясный-рясный!», «Тугая горсть мелких белых цветочков, собранных в плотный, большой, как блюдце, круг», «Такое чувство, словно держал в ладонях теплого, еще слабого, воробья с капельками крови на сломанных крыльях – трепетный живой комочек жизни». Но, конечно, прежде всего кладбище.
«На кладбище» …Как не случайно, как символично начало: «Ах, славная, славная пора!.. Теплынь. Ясно. Июль месяц… Макушка (подчеркнуто нами. – Е. Ч.) лета. Где-то робко ударили в колокол… И звук его, медленный, чистый, поплыл в ясной глубине и высоко умер. Но не грустно, нет». Полно жизненных сил, пик человеческого возраста, все ясно и чисто, еще беспредельно – и первый «где-то!», то есть не рядом со мной, удар колокола, и умирание тоже еще где-то далеко.
Кладбище – это люди со своими странностями, сохраненными (схороненными) в истории как обряды, ритуалы, праздники и обычаи. Василий Макарович верно говорит: «Обычай не придумаешь, это невозможно». Выдуманный праздник лишь календарная дата, гомункулус из колбы.
«…Есть за людьми, я заметил, одна странность: любят в такую вот милую сердцу пору зайти на кладбище и посидеть час-другой. Не в дождь, не в хмарь, а когда на земле вот так – тепло и покойно. Как-то, наверно, объясняется эта странность. Да и странность ли это? Лично меня влечет на кладбище вполне определенное желание: я люблю там думать. Вольно и как-то неожиданно думается среди этих холмиков. И еще: как бы там ни думал, а все-таки по краю обрыва идешь: под ноги жутко глянуть. Мысль шарахается то вбок, то вверх, то вниз, на два метра. Но кресты, как руки деревянные, растопырились и стерегут свою тайну. Странно как раз другое, странно, что сюда доносятся гудки автомобилей, голоса людей… Странно, что в каких-нибудь двухстах метрах улица, и там продают газеты, вино, какой-нибудь амидопирин… Я один раз слышал, как по улице проскакал конный наряд милиции – вот уж странно-то!»
Смерть и рядом «странность», «тайна» и думы «на краю обрыва» – «жутко». Идти по самому краю – сознательно рисковать. Для чего? Ведь и так о х о т а ж и т ь. Доля, «она, брат, как налим, склизкая: вроде ухватил ее, вроде – вот она, в руках, а не тут-то было». Доля: «Эту бабу зовут – воля». Где ее нет, «там милые, хорошие люди, у них тепло, мягко, играет музыка. Они вежливые и очень боятся смерти». Тот, кто выбрал свою долю (так, безусловно, ему кажется), может заявить в великой гордыне: «Я не боюсь смерти. Значит, жизнь – моя». Рафинированное, эстетизированное чувство смерти, изысканно утонченная игра с нею по принципу: «Смерть ради смерти», где смерть – есть наивысшая н о т а жизни, ее запредельность («ultima fu1а»): «М-м, как можно красиво жить! Если я за одну ночь семь раз заигрывал с курносой так? – если она меня гладила костлявой рукой и хотела поцеловать в лоб – я устаю. Я потом отдыхаю. Я наслаждаюсь и люблю жизнь больше всех прокуроров, вместе взятых. Ты говоришь – риск? А я говорю – да. Пусть обмирает душа, пусть она дрожит, как овечий хвост, я иду прямо, я не споткнусь и не поверну назад». «Охота жить» н а к р а ю имеет под собой, оказывается, жестокую подоплеку: взять жизнь человека, который тебя п р и г р е л и с б е р е г. Такова в своей сущности «красивая» жизнь.
Когда и кому умирать, «не нам это решать дадено, вот беда». Странность смерти в ее н е л е п о с т и, когда мать-старушка вот уж семь лет (пусть два, пусть четыре года – какая разница?) ходит на могилу сына: «Двадцать четыре годочка (или сорок четыре – большая ли разница?) всего и пожил, – сказала старушка покорно. Еще помолчала. – Только жить начинать, а он вот… завалился туда… А тут, как хошь, так и живи». Тайна, таинство смерти как раз время для жутковатого, завораживающего рассказа о чудном, замогильном явлении: «Вот расскажу тебе одну историю, а ты уж как знаешь: хошь верь, хошь не верь. А все послушай да подумай, раз уж ты думать любишь». И появляется в лунную ночь… нет, сначала с л ы ш и т с я где-то в глубине кладбища тихий женский плач… божья матерь. Нет, не с иконы она сошла. Она сама говорит о себе: «Я есть земная божья мать и плачу об вашей непутевой жизни. Мне жалко вас. Вот иди и скажи так, как я тебе сказала». Это – м а т ь с ы р а з е м л я. И говорит она с молоденьким солдатом, будущим воином. Воин и смерть – издревле самое справедливое сочетание. Неоднозначное, нет. Лишь справедливое. На гимнастерке, на спине образ божьей матери как след легкого прикосновения ее ладошки к воину. Жуткова-то – прекрасный знак! Благословение как тихий выстрел в спину. Погибнешь, даже если знать много будешь и понимать все на свете, а жить не сумеешь.
Кладбище и воинские знаки – не случайное сочетание. Здесь подсознательно срабатывает г е н е т и ч е с к а я п а м я т ь р у с с к о г о ч е л о в е к а. Память о в с е х войнах, поражениях и победах. В генетическом пространстве памяти народной поражение полка Иго- рева, Куликовская битва и похоронки Великой Отечественной – р я д о м, вместе. Василий Макарович пишет: «Пусть это не покажется странным, но в жизни моей очень многое определила война. Почему война? Ведь я не воевал. Да, я не воевал. Но в те годы я уже был в таком возрасте, чтобы с о з н а т е л ь н о м н о г о е п о н я т ь и м н о г о е н а в с ю ж и з н ь з а п о м н и т ь». Первые детские впечатления действительно наиболее сильные и сохраняются в с ю жизнь. Это верно, если за ними находятся генетические а р х е т и п ы переживаний, то есть р о д о в а я память конкретного о п ы т а страдания. И Шукшин воевал, ведь воевал шолоховский Лопахин, которого он играл в фильме «Они сражались за Родину».
Время рассеивает в «дурной бесконечности» обыденности накопленные памятью даже самые сильные и неоднократно повторяющиеся переживания. Поэтому «надо прежде много наблюдать, думать, чтобы тремя словами, верно и вовремя сказанными, поймать за руку Время». То есть создать с о в р е м е н н ы й художественный образ древнего «архетипа». И не обязательно словом, но и молчанием, жестом. Так, «Лобастый долго, терпеливо, осторожно мнет в толстых пальцах каменную „памирину“, смотрит на нее… И я вдруг ужасаюсь его нечеловеческому терпению, выносливости. И понимаю, что это не им одним нажито, такими были его отец, дед… Это – вековое» («Как мужик переплавлял через реку волка, козу и капусту»).