Происшествие из жизни Владимира Васильевича Махонина - Страница 21
— Бог мой, ну что вы так смотрите? — воскликнула она.— Это я, честное слово.
А я никак на нее не смотрел, я и видел ее и не видел, я себя оплакивал. Что я мог ей сказать? Ничего я не сказал, прошел мимо, едва держась на ногах от ощущения не радости, а несчастья, обрушившегося на меня. Да, в самом деле, даже признака радости, что она жива, что смерть ее — это какое-то наваждение, недоразумение, не мелькнуло у меня. Слезы душили меня, я себя оплакивал, то потрясение, которое испытал, старый дурак, узнав о ее гибели, те чувства, владевшие мною потом все время, постоянную душевную неустроенность, словно я был виноват в ее смерти. Ведь если тогда живую я не сумел ее полюбить, то мертвую в своих воспоминаниях почти любил. «Что произошло, как, каким образом она жива, невредима, если самолет погиб?» — эта мысль даже не мелькнула у меня. Я шел, едва переставляя тяжелые ноги, она была жива, а я — мертв.
Я был выпотрошен, опустошен и, добредя до дому, свалился на постель не раздеваясь и заснул. Проснулся уже в темноте, выпил стакан молока из погреба, но не остудил сухость во рту, то болезненное горение, которым был охвачен, как при высокой температуре.
В ночной полутьме я сидел на крыльце без мыслей, без чувств, то ли дремал, то ли в самом деле был болен...
На улице раздались шаги. Я не то чтобы узнал их, я скорее почувствовал, что это она идет. И в самом деле увидел у калитки в свете фонаря Ирину. Она вошла во двор, села рядом со мною на крыльце. Она молчала. И я молчал.
— Ты же мертва, тебя нет,— наконец зло сказал я.— И это не ты, а ведьма, привидение. Ты — оборотень?
— Не надо, — проговорила она хрипло.— Зачем так? Не надо меня оскорблять.
— Какие уж тут оскорбления! — воскликнул я.— Я восхцщен! Я спрашиваю: ты — оборотень?
— Самолет сделал посадку в Энске, сказали — на три часа, я уехала в город погулять, вернулась — он уже взлетел на моих глазах и на моих же глазах загорелся, упал и взорвался. Все погибли. А я осталась, одна. Чуть с ума не сошла. Я бежала из аэропорта, все документы мои остались в самолете. Хотела вернуться в Москву и даже купила билет и поехала, но в дороге решила, что в Москве мне нечего делать. Добралась сюда, хотела дом продать, не нашла покупателей, забила окна, двери, отправилась все же в Москву. Уволилась. Получила документы. Вы хотели, чтобы я исчезла, вот я и исчезла... Вы ходили сегодня ночью в моем доме? Вы?
— Я ходил, я... Но почему ты не спросишь, что я испытал, узнав о твоей гибели? Зачем ты так жестоко солгала мне?
— Я не лгала,— помолчав, ответила она сухим, жестким тоном.— Наоборот, я ушла от лжи...
— От лжи? — воскликнул я.— От какой лжи?
— Господи! — жалобно сказала она.— Не надо! Я и улетала-то тогда и в Москву не вернулась, потому что объясняться не хотела, не могла. И сейчас не надо. Вы не поймете меня. Простите. Я вас любила, очень любила...
— Спасибо.— Я усмехнулся.
Однако слова ее пробудили то, что жило во мне в глубине души. А может, самолюбие мое было задето? Но я понял, что далеко не равнодушен к этой девочке. И теперь, потеряв ее и снова обретя, я испытывал одно только желание — дотронуться до нее, прикоснуться, забыться, прижавшись к ней... Что называется любовью — не знаю, но, может быть, все, все, что я пережил, перечувствовал возле нее за весь этот год — и раздражение к ней, и неприязнь, и редкий покой вечерних прогулок, и сияние ее глаз, смотрящих в мои глаза, и потрясение от ее гибели,— все то, что я никак не хотел называть любовью, на самом деле и было любовью.
— Благодарю,— повторил я,— но за что же ты так со мной?
— Не надо,— сказала она,— я же говорю: я убежала, чтобы не объясняться...
— Почему? — Я взял ее руку, уткнулся лицом в ее ладони, пытаясь поцеловать их.— Ира, девочка моя, почему?
Она мягко, но настойчиво отстранилась.
— Все потому,— сухо сказала.— Не сотвори себе кумира — это правда. Я любила вас слепо, а потом — как, сама не знаю! — прозрела, что ли.
— Объясни, я ничего не понимаю! — воскликнул я в отчаянии.
— Не знаю, простите, пожалуйста, не знаю, не могу ничего объяснить... Вы единственный человек, которого я любила в своей жизни. И не знаю, полюблю ли кого-нибудь так... Я ничего не могу объяснить. И не хочу. Не надо объяснений. Вы тяготились мною. Я ушла. Зачем же вам мои объяснения?
— Что ты мелешь? — сказал я, разозлясь.— Заманивала, заманивала меня в свою западню и когда заманила и я уже висел на крючке, как глупая рыба...
— Как кто? — спросила она, и в ее голосе была усмешка.
— Рыба,— почти заорал я,—глупая рыба! Есть такие, в воде живут. Карась, окунь, щука, нототения! Зачем ты устроила эту комедию? В чем я виноват перед тобою? Говори! — Я схватил ее руку и сжал так, что даже моим пальцам, впившимся в ее тело, стало больно.
— Мне больно!
— Говори! — повторил я, почти ненавидя ее в это мгновение.
— Ну зачем же так? Зачем? — Она выдернула руку и, отстранясь от меня, заговорила быстро, сердясь, распаляясь с каждым словом: — Вы хороший, добрый, мягкий человек. Но слабый. Думаете одно — делаете другое, улыбаетесь тем, кого ненавидите. Или не так? Так, так. Плывете, плывете по течению не оглядываясь... Я придумала вас. Войну прошли, ничего и никого не боитесь, рыцарь без страха и упрека... А вы... Во что-нибудь вы верите?
— Бред какой-то! — воскликнул я.
— Нет, не бред,— сказала она, в голосе ее были слезы. — Вы хороший человек, но почему у вас в жизни двойная бухгалтерия? Да, конечно, так многие живут, я сама такая. Но разве в этом утешение? Я ушла, потому что не могла это сказать вам, сил не было, да и какое право я имею говорить вам такое.
Все, что она говорила срывающимся голосом, почти не трогало меня, потому что ко мне не относилось. Это она не обо мне говорила, а о другом каком-то человеке. Конечно, была в ее словах какая-то малая, мельчайшая доля правды, но эту мельчайшую частицу правды с таким же успехом можно приложить к миллионам других людей. Ей ли судить мою жизнь? Я уже прожил свой век, и прожил добропорядочно, ее молодой максимализм — пустое толчение слов. Живя с другими людьми, надо приспосабливаться к ним. А как иначе? Я никого не обидел в своей жизни, не оскорбил, не нажил, слава богу, врагов...
Впрочем, нет, ее слова задели меня. Задел ее шепот: «Я разлюбила вас», в этом все дело — «разлюбила». Если быть до конца честным с собой, то, конечно, ее любовь не нужна мне, мне хватало воспоминаний, и все же это жесткое «разлюбила» было как удар, как пощечина. А все остальное — слова, слова, в которых так мало смысла...
На улице в пустой, гулкой тишине громко заблеяла коза, и над забором появилась рогатая морда, поймала яблоневую ветку, торопливо стала сжевывать с нее листья.
— Ах, господи! — воскликнула Ирина.— Откуда взялась, Андромеда? Я ее целый день ищу,— сказала она и побежала к калитке.— Домой, душа пропащая, домой!
Но коза была проворнее, она отщипнула последний лист и побежала вдоль улицы, слышалось только глухое постукивание ее копыт.
— Ну, заяц, погоди! — крикнула Ира, устремляясь за нею...
Я вернулся в дом, лег и, хотя думал, что не смогу заснуть до утра, заснул тут же, сразу же, как только голова коснулась подушки.
Куриное радостное квохтание разбудило меня, курица ходила под окном и орала, хвастаясь, что снесла яйцо, я прогнал ее, бросив в нее спичечным коробком. Было веселое, солнечное утро, недавно прошел дождь, влага испарялась с деревьев, с травы, радуга-дуга висела в небе. С крыши в бочку капала вода, плюхалась капля за каплей — тук-тук, по сырой земле ползли сытые черви, куры лениво охотились за ними. Петух застыл возле лужи, из клюва у него висел, изгибаясь, длинный червь, ни проглотить его, ни выплюнуть петух никак не мог.
Благостное утро, и на душе у меня было благостно. Душа была охвачена радостью всепрощения. Я не обижался уже на Ирину. Зачем мне на нее обижаться? Я простил ее, я старался ее понять, хотя и не мог понять. Глупая девочка, она не права, нет. Что она наговорила? Как жестоко и несправедливо судила меня. А за что? Я человек, я такой, как все, как многие. Она не ошиблась во мне, она не поняла меня. Главное же — понять человека. Ничего нет легче и ничего нет труднее — понять человека. Я знал, мне нужно объясниться, я должен с ней объясниться, я простил ее за те страдания, которые она принесла мне, моя прошлая боль не столь уж и велика теперь.