Происшествие из жизни Владимира Васильевича Махонина - Страница 20
Я сидел на тюфяке, все тело мое зудело, чесалось, но я не решался пошевелиться, да и не мог: руки и ноги сковало холодом. Тьма была, лунная полоса отбрасывала слабую тень от забитого окна. Крестообразная тень эта лежала на полу возле моих ног. Будто в сырой, холодной могиле я сидел, погребенный здесь заживо, паутина, которую я так и не смог отодрать, заклеила мне рот...
Наконец я сумел встать и осторожно, боясь собственных шагов, на цыпочках пошел к двери, во двор, шатаясь, выполз на улицу...
Я долго спал, а когда проснулся, день уже был в разгаре, солнце стояло высоко, и казалось, что ночью мне приснился страшный сон, не наяву это было — могильная темнота Ирининого дома, вонь трухлявого тюфяка, настороженный шепот: «Кто тут?» — и ужас, который я испытал.
Моя хозяйка из большой, тяжелой лейки поливала огород. Она в этом году не поехала в Белоруссию на могилу сына. Может быть, и поехала б, если бы знала, что я намереваюсь к ней приехать, но я и сам не знал, приеду ли сюда. Да и теперь не знал, зачем приехал. В самом деле, зачем?
Хозяйка поливала огород, возле сарая петух гонял кур, на заборе сидела кошка, лениво смотрела на их суетливую беготню. Я умылся во дворе за домом из рукомойника, охая и ахая от холодной колодезной воды. Здесь в огороде была превосходная колодезная вода, та самая живая вода, возвращающая к жизни даже мертвых.
Ночной кошмар рассеялся, все, что случилось, было игрой ночного города, сейчас же, днем, я знал: даже самого дома Ирины, заколоченного досками, может вообще не оказаться, а вместо него будет стоять винный или табачный ларек или будка Союзпечати.
Интересно, сохранился ли ларек «Пиво—воды» на Инженерной — Советской улице? Или его не было, как, может быть, не было и дома, где будто бы умер мой однофамилец Владимир Васильевич Махонин? Неужели я на самом деле верил в таинственные метаморфозы этого городка, живущего двойной жизнью — ночной и дневной? Не во мне ли самом эти метания кривды и правды, темноты и утренней свежести, старости и молодости? Не во мне ли они?
Я не сразу нашел дорогу к Инженерной улице, память подвела меня, я поплутал по городу, но наконец увидел знакомый ее изгиб, тихие домики с расписными наличниками окон, полынь возле заборов, чугунные тумбы водоразборных колонок, пустые скамейки рядом с калитками. Собаки лаяли где-то в глубине дворов, я не видел их, и они не видели меня, но шаги, наверно, слышали и предупреждали меня, что они на страже, справно несут свою службу...
Дом № 27, который, кае я помнил, стоял здесь только ночью, а днем вместо него возвышалась облепленная мухами пивная палатка, был на месте, сейчас, в середине дня, облитый солнечным светом. За забором змеилась в глубь сада дорожка, посыпанная желтым песком, благоухали розы, на густых старых яблонях наливались яблоки, за садом виднелся дом, терраса, в раскрытых окнах ветер шевелил занавески. Я толкнул калитку, она не скрипнула, поддалась легко, и песок под моими ногами не зашуршал, когда я ступил на дорожку. Я шел по ней беззвучно, и, когда уже почти дошел до дома, женский голос спросил:
— Вы что-то ищете?
Я обернулся. В тени яблонь, прикрытая их мощными ветвями, сидела в знакомом мне кресле-качалке старая женщина в голубом халате, и вся она была голубая, руки, истонченные старостью, тоже были голубыми, под тонкой, прозрачной кожей виднелись сплетения голубых сосудов, и волосы ее отливали голубизной, и глаза ее не выцвели с годами, они светились синевой.
— Нет,— сказал я,— то, что я потерял, уже никогда не найду.
— Ну что вы,— она засмеялась легким, непринужденным смехом,— нет ничего такого, чего нельзя снова найти.
— Извините,— сказал я,— мне хотелось взглянуть: ведь в этом доме жил когда-то Владимир Васильевич Махонин.
— Почему же «жил»? — спросила она.— Он и сейчас живет. Физическая смерть разве забвение? Вы знали его?
— Нет... Но я тоже Махонин Владимир Васильевич.
Она пристально посмотрела на меня, без любопытства, но изучающе, заинтересованно.
— Что же, смотрите, молодой человек.
— Спасибо.
— За что же, помилуйте! — воскликнула она.
— За «молодого человека».
— А разве нет? Или я и вам кажусь дряхлой развалиной?
— Ну что вы! — сказал я.— Вы дама средних лет, приятная во всех отношениях.
В самом деле, она была стара, и в то же время старухой ее не назовешь. Благородная стать была в ее облике, в осанке, движениях, голосе, в живых глазах.
— Мне, голубчик, восемьдесят два года. Я знаю то, чего не знала раньше: не существует ни молодости, ни старости. Есть болезни, есть усталость души. Старость — это душевная усталость, усталость мысли, чувств. Молодость и старость неотделимы, они вместе живут, как утро и вечер, правда и неправда, страх и отвага. Мне восемьдесят два года, молодой человек, я и стара и молода. Владимир Васильевич и умер и живет. А иначе и быть не может: чтобы познать счастье, надо изведать несчастье. Принимая жизнь, надо принять и смерть. Не так ли, друг мой? Ну идите, идите в дом...
Я поднялся на знакомую мне террасу. Ничего в ней не изменилось за много месяцев — на столе стоял самовар, в высокой вазе цветы. Открытая дверь вела в длинный коридор, в конце которого виднелась другая дверь.
Я толкнул ее, она скрипнула, и распахнулась, и вывела меня на другое крыльцо с другой, противоположной стороны дома. Я увидел неогороженный пустырь, подступавший прямо к стенам дома, палатку «Пиво—воды» вдалеке и бочки, бочки вокруг нее. Эта улица, куда я сейчас вышел, была почти точной копией той, на которую дом № 27 обращен фасадом. Действительно, чудес не бывает: в прошлом году я блуждал, значит, по разным улицам, принимая их за одну и ту же. Ха-ха, вот и все чудеса и все сказки. Все объяснимо. Как жаль, что уже нет сказок! Впрочем, не рано ли я отрекался от сказок?
Я вернулся по коридору на террасу, в сад, где сидела в яблоневой тени старая голубая дама, верящая в то, что только тот мир реален, который, как расхожая монета, имеет две стороны, и обе натуральны, обе настоящие, обе одновременно — и день и ночь, и утро и вечер, и старость и молодость.
— Спасибо,— сказал я.
— На здоровье, голубчик,— ласково проговорила она.
И все-таки почему в этом городе, и только тут, где я когда-то родился, именно тут охватывают меня ощущение тревоги и неясные какие-то томления, похожие на угрызения совести, что ли, хотя мне не в чем ни укоряться, ни совеститься? И только тут я вспоминаю о том, что давно не был на могиле родителей. Так ли я занят (занят, конечно, занят), чтобы в течение многих лет не найти времени поклониться праху отца и матери? Куда-то всю жизнь бегу и бегу и не могу — или не хочу? — остановиться; и все вокруг меня тоже торопятся, спешат, словно опаздывают на поезд. Она тоже спешила на самолет и погибла... Зачем я снова приехал сюда? Не знаю...
Я шел к Ирининому дому, где пережил ночью столько страха. Дом стоял заколоченный, у калитки росли чертополох и полынь — печальная, мертвая картина. Рядом с этим домом, с одной и с другой стороны, жили живой жизнью соседские дома: дым валил из трубы одного, ребенок играл со щенком, урчала свинья, девушка полола грядки в огороде другого дома. Я не видел ее лица, но изгиб шеи, плечи, пучок волос на затылке напомнили мне Иру — все молодые женщины были похожи на нее, во всех девичьих лицах я находил ее черты, и эта всей фигурой напомнила мне ее...
Я стоял, смотрел, она почувствовала, наверно, мой взгляд, выпрямилась, Ирининым знакомым жестом поправила волосы и обернулась...
Это была она, Ирина.
Нет, я не ощущал ни страха, ни удивления. Это странно, невероятно, но я и в самом деле не испытал того, что, кажется, должен был бы испытать человек, увидев перед собой живым того, кто был мертв. Я окаменел, даже сердце не дрогнуло, стоял и смотрел на нее.
— Ну что вы смотрите так?— сказала она.— Это я, я. Здравствуйте.
Я не мог двинуться. Да, это была она. Воскресшая? Или никогда не умиравшая? Я еще не понимал, что произошло, но знал уже, что обманут. Как, каким образом, почему обманут — не в этом суть, всему найдется объяснение, и это ощущение прежде всего было во мне, а не удивление, не радость встречи с нею. Я себя пожалел за то, что пережил так много и так попусту.