Происшествие из жизни Владимира Васильевича Махонина - Страница 13
— Не глупите,— сказал я,— прощайте, я устал...
Прошел день, другой, неделя, полмесяца прошли, она, слава богу, не появлялась: значит, утешилась, думал я, решила оставить меня в покое. Но как-то морозным, вьюжным вечером, когда и в квартире-то было холодно и мы с Аллой Дмитриевной, уложив Платона, смотрели какую-то детективную телевизионную историю, раздался телефонный звонок.
Алла Дмитриевна подняла трубку, спросила: «Да?» — и крикнула:
— Владимир Васильевич, тебя!
— Кто еще?
— Не знаю, не знаю,— с шутливой подозрительностью ответила она.— Женский голос. Кто бы это мог быть, а?
— Известно кто: молоденькая крохотулька-красотулька,— сказал я, спросил в трубку: «Да?» — и услышал голос дочери Аристарха Безденежных.
— Пожалуйста,— сказала она,— выйдите на пять минут, я стою возле вашего дома.
Я покосился на жену, она не слушала меня, смотрела в телевизор, сказал сухим тоном:
— Я занят, извините..
— Ну пожалуйста! — почти прокричала Ирина.
— Всего доброго,— сказал я и повесил трубку.
Настойчивость этой девчонки уже надоедала мне. Не хватит ли этой бесплодной игры? Наверно, я сам виноват, потому что ни разу не был с нею тверд, ни разу не сказал решительное «нет», тем самым как бы поощряя ее. Чего она хочет, чего ждет? Ничего? Так не бывает, потому что какую-то цель она все же преследует.
Я сел возле Аллы Дмитриевны, уткнулся в телевизор, но теперь ничего не понимал в детективной истории, которую смотрел. Прошло полчаса, нет, больше, около часа, и снова зазвенел телефон, и снова Алла Дмитриевна подняла трубку, спросила: «Да?» — и передала трубку мне.
— Опять крохотулька. По-моему, опять она же. Милый голосок...
— Слушаю,— ледяным голосом сказал я.
— Это снова я,— проговорила Ирина.
— Догадываюсь.
— Пожалуйста, спуститесь ко мне на минуточку.
— Зачем?
— Ну пожалуйста, на одну секунду, маленькую-маленькую секундочку,— жалким голосом сказала она.— Я купила бананы вашему внуку.
— У него все есть, спасибо. Спокбйной ночи!
— Я жду, слышите? — почти крикнула она и повесила трубку.
Я постоял, держа трубку возле уха, послушал короткие гудки, громкие, прерывистые, требовательные, как сигнал бедствия, и тоже положил трубку.
— Чего ей надо? — спросила Алла Дмитриевна. — Кто это?
— Родительница одна ненормальная,— ответил я и посмотрел в окно.
Вдоль дома по пустынному переулку в метельной круговерти брела крохотная фигурка. Было около тридцати градусов мороза, она, значит, в своем легоньком пальтишке, в ботиночках уже около часа топчется там на ветру. Совсем ненормальная! Я отошел от окна.
Вечер этот тянулся бесконечно долго. Кончилась детективная история, и, когда я досмотрел ее до конца, я ничего не понял, потому что только делал вид, что слежу за действием, а на самом деле не мог сосредоточиться, напряженно думал об одном — ушла Ирина или нет. Вставал с кресла, делая вид, что хочу размяться, что устал сидеть, и украдкой смотрел в окно. Крохотная фигурка, обдуваемая ветром, все маячила на пустынной улице.
Потом ужинали, потом Алла Дмитриевна мыла посуду, потом разговаривала с кем-то по телефону. С кем — я не понял, Ирина все ходила и ходила вдоль дома — туда-сюда, туда-сюда. Метель кружилась в свете фонаря, в щелях окон выл ветер, вой его в оконных щелях я не то чтобы не замечал прежде, замечал, наверно, но сейчас ветер выл таким пронзительным, ехидным голосом, вдувая в квартиру стужу, что я озяб, меня лихорадило, мне было холодно, я пошел на кухню, где жена мыла посуду и где было тепло, даже душно от газа, но озноб не проходил.
— Проблематично,— оказал я.
— Что? — спросила Алла Дмитриевна.
— Нет, ничего,— ответил я, потому что и сам не знал, что проблематично. Слово выскочило случайно, в нем не было никакого смысла.
Я вернулся в комнату, глянул в окно. Она шла там вся в снегу, уже не человек, а снежный ком. Дошла до угла, повернула обратно, добрела до другого утла и пошла, назад.
Она ходила там уже третий час. Алла Дмитриевна вымыла посуду, что-то выстирала в ванной, ушла в спальню, спросила оттуда тихо, шепотом, чтобы не разбудить Платона:
— Ты будешь спать?
— Посижу немного,— сказал я,— завтра совещание в роно, речь придется толкать.
Никакого совещания завтра не предвиделось, и речь не предстояло мне произносить, я солгал ей голосом, в котором не было фальши, и тут же словечко «проблематично» снова выскочило из меня.
— Что проблематично? — спросила она.
— Ничего,— ответил я,— привязалось словцо.
Нет, в словце этом все-таки был какой-то смысл, оно привязалось ко мне еще с утра, и не случайно, нет,— я понял это потом, не теперь, а потом, через много месяцев, когда вспоминал и этот день, и все предыдущие, и все последующие.
...Как-то утром, придя в школу, я увидел на стуле возле своего кабинета генерала, сияющего золотом погон, пуговицами на шинели и большой лысиной.
Это был генерал-лейтенант, большой чин. Я, дожив почти до седых волос, так и не избавился от той робости, даже почтения, которое испытывал в армии на фронте к воинскому начальству. Моим командиром был капитан — властелин батальона, от воли которого зависели жизнь и смерть солдат, сытость наших желудков, награды и многое другое... Но ведь над нашим капитанам был свой командир, свой властелин, а над тем властелином свои властелины: как же они всесильны, если в их руках была власть над самим нашим капитаном!
И не потому ли, когда я увидел перед своим кабинетом генерал-лейтенанта, в душе у меня шевельнулась давняя солдатская робость. Но генерал, увидев меня, сам стушевался, встал со стула. Он был невысокого, совсем не генеральского роста, обыкновенной комплекции человек и, теребя в волнении папаху, сказал торопливо, почти виновато, даже заискивающе:
— Здрасте. Я Проворин. Вызывали?
Да, я вызывал. И надо признаться, что сейчас, увидев его лицо, в котором была видна плохо скрываемая тревога, его ищущие пощады глаза, я мгновенно ощутил себя генералом, а этого человека солдатом, которого я могу разжаловать и могу помиловать. Это был отец Максима Проворина, старательного, но тупого ученика девятого класса.
— Проблематично,— неожиданно для себя самого сказал я.
Генерал вскинул брови, хотел переспросить, но не переспросил, а я повторил: «Проблематично», отпер дверь и пригласил его в кабинет.
И снова невольно почувствовал свою власть над этим, очевидно, всесильным, грозным для кого-то генералом, хотя если бы генерал прикрикнул, то, возможно, я и вспомнил бы, что я по существу солдат, рядовой, что ему приказывать, а мне исполнять. Но генерал передо мною, директором школы, сам чувствовал себя рядовым: как школьник, он теребил свою папаху.
— Проблематично, — произнес я. Слово было произнесено и надо было его оправдать. — Весьма проблематично, что ваш сын перейдет в десятый класс.
— Он старается,— упавшим голосом сказал генерал,— память у него плохая, дырявая...
Конечно, я верил, что мальчик старается, что у него плохая память, малые способности, но я также знал, что папины погоны помогут Максиму Проворину доползти до аттестата зрелости. И видя волнение генерала, я постарался успокоить этого лысого, так страдающего за свое тупое дитя человека. Не разжаловал я его, помиловал...
— Проблематично,— сказал я, глядя в окно на снежный ком, катающийся возле моего дома по метельной улице. Потом, позже, через много месяцев, когда я вспоминал этот день, я понял, откуда и почему это словечко снова пришло ко мне — от неосознанного, тайного ощущения своей власти, я мог помиловать эту девочку и мог ее казнить...
Алла Дмитриевна уже спала, я погасил свет в комнате и в темноте с бьющимся сердцем стоял и смотрел, как внизу на ночной улице мается и мается одинокая фигурка.
Она ходила там уже более трех часов! И я был уверен, что будет ходить, пока не свалится, хоть до утра. Я уже не испытывал ни раздражения, ни досады, которую ощущал, когда она позвонила. Наоборот, я сказал себе, что я безжалостная скотина, что бесчеловечно стоять и наблюдать, как у меня под окнами умирает от любви ко мне женщина.