Происшествие из жизни Владимира Васильевича Махонина - Страница 12
Мы с Аллой Дмитриевной никак не могли загнать Платона в детский сад: он бегал по двору, ловил открытым ртом летящие снежинки, вопил пронзительным голосом, и мы, смеясь, гонялись за ним в восторге от этой игры.
А потом шли к метро по мягкому белому асфальту, на котором прохожие не оставляли следов—так густо и стремительно падал снег, всех одевая в белые одежды. Я глянул на Аллу Дмитриевну и поразился внезапной перемене во всем ее облике: она была молода, вдохновенна лицом, шла как в белой новобрачной фате.
— Любовь моя, ты прекрасна! — сказал я.
Она даже испуганно отшатнулась, поразившись моей высокопарности. Давным-давно мы не баловали друг друга такими признаниями, в естественной жизни эти слова стали для нас, увы, столь неестественными, что казались уже неправдой... Оба мы научились правду считать неправдой, а неправду правдой и порой сами верили в собственный обман. Мою искренность она приняла за лукавство и даже увидела в ней некую корысть.
— Ты хочешь меня о чем-то попросить? — сказала она.— Ну давай, старый льстец.
— О господи! — воскликнул я, смеясь.— Честное слово, ты прелестна.
Она тоже засмеялась, погрозила мне пальцем, польщенная, увидела свой троллейбус и помчалась к остановке, но замечала ли она, что и бежала сейчас по-новому, легко, молодо, изящно, юная невеста в белой свадебной фате...
Совсем будто бы недавно мы шли с нею по Пушкинской улице, увидели вывеску «Отдел записи актов гражданского состояния», зашли з этот отдел и вышли оттуда через десять минут с бумажкой, в которой было написано, что мы отныне законные муж и жена... Никогда она не ходила под белой фатой, моя супруга, легко бегущая сейчас к троллейбусу по молодому снегу.
Что я здесь написал? Прочтя это, можно подумать, что я и Алла Дмитриевна счастливейшая пара, что семейная наша жизнь была безоблачной, радостной — прожили люди душа в душу более тридцати лет. Нет, не так это, теперь-то, глядя на себя со стороны, я знаю, что это не так, что тридцать с лишним лет прожили рядом чужие люди. Мы притерлись, но давным-давно не любим друг друга, да и любили ли когда-нибудь?
Что такое любовь? Не знаю. У нас с Аллой Дмитриевной это купля-продажа. Что мы продавали, что покупали? Чувства. Другого имущества у нас не было. А любовь? Что в самом деле это такое? Я всю жизнь гнался за этим призраком — знал страсть, знал ненависть, знал привязанность, нежность, знал и порыв жертвенности, но не любовь... Быть может, любовь сейчас живет во мне, сейчас, когда оглядываюсь я назад, в пустоту своего прошлого, где так много прожито, пережито, сделано, передумано, перечувствовано и где — порою мне кажется — ничего не прожито, не пережито, не сделано и не перечувствовано, где годы прошли в полуправде, в полулюбви, в полуискренности, в полувере. Иногда у меня возникает ощущение, что я живу не своей жизнью, что моя жизнь далеко отсюда, где-то в далекой деревне, в теплой от печного духа деревенской избе, в тиши и неторопливости сельской жизни. Я когда-то очень хотел врачевать. Может быть, я фельдшер в этой деревне, исцелитель человеческих недугов. Вечерами в моей теплой избе я музицирую на пианино... Я не умею играть на пианино, но всегда хотел научиться, мы с Аллой Дмитриевной купили пианино для дочери, восемь лет она бренчала гаммы и наконец бросила это занятие, так и не научившись ничему. Вот и стоит пианино в комнате, заставленное вазочками и мещанскими дешевыми фигурками, которые так любит Алла Дмитриевна. Спит пианино глубоким сном, стоит многие годы бесполезной мебелью в ожидании нового ученика: мы началй искать учителя музыки для внука... Нет, право, в той, другой, сельской жизни я непременно умел бы играть и обязательно отдыхал бы вечерами, музицируя на пианино. За окном осень, дождь, листья желтые падают, сушится мой плащ и мои сапоги возле печки, а я отдыхаю у доброго старинного пианино, над которым висит портрет моей матери. Она похоронена здесь же на сельском кладбище, я навещаю дорогую могилу почти каждый день, сижу возле и думаю свою тихую, печальную думу о тщетности жизни... Какая идиллия — изба, печь, пианино, сыновняя преданность! Мать моя похоронена на Ваганьковском кладбище, и получаса не надо ехать на троллейбусе, но я не был у дорогой могилы несколько лет, все суечусь, все занят... Ох, как я занят!..
Алла Дмитриевна, моя стареющая супруга и тоже очень занятая, легко бежала к троллейбусу по молодому снегу, а я спустился в метро.
Там, как обычно, ждала меня Ирина, дочь Аристарха Безденежных. Я увидел ее — и все мои сентиментальные, трогательные воспоминания и мысли об Алле Дмитриевне рассеялись как дым, сменившись раздражением.
— Поздравляю с зимой,— сказала она.
Я не ответил. Она сказала:
— Не надо, не сердитесь, вы же добрый, вам так не идут морщины на лбу...
Подошел поезд, я вошел в вагон, и она вошла. Я сидел, она стояла ко мне спиной, я видел ее и свое отражение в темном оконном стекле — там мы смотрели друг на друга, она улыбалась мне.
Как я устал от нее! Она надоела мне, хотя я уже и привыкать стал к ее ежедневному утреннему присутствию возле меня. Меня и раздражала ее настойчивость и льстила.
Она вышла со мной на заснеженную, нарядную улицу. Слепила снежок, засмеялась и, отстав на несколько шагов, бросила снежок мне в спину.
— Что за глупости! — сказал я.
— Почему вы сердитесь? Ну почему?
— Я устал, чего вы хотите от меня?
— Ничего не хочу,— сказала она.— Я люблю вас. Разве вы еще не поняли?
— Все я понял! — сказал я, сердясь.— Зачем это? Вы могли бы быть моей дочерью—какая тут любовь. У меня жена, внук, я не тот человек для таких игр. Идите с богом своей дорогой. К тому же, простите, вы не героиня моего романа.
— Ну что вы такое говорите! — воскликнула она.— «Жена, внук, не героиня вашего романа». При чем все это? Мне ничего не надо. Я и жену вашу люблю, и внука, потому что они — ваши. Частица вашей жизни. Я знаю, что вы меня не любите. Ну что ж, не любите. Но я-то люблю вас. Ничего мне не надо, только знать, что вы есть, только видеть вас иногда... Не более. Конечно, я бы хотела, чтобы вы полюбили меня, но необязательно. Вы любите лес? Реку? Небо, облака, снег? Ну, все, все. И ведь не ждете от них ответной любви, вас возвышает само общение с ними.
— Прекрасно,— сказал я,— замечательно. Вот и любите на здоровье дерево, реку, небо... А меня — увольте. Вы же не просите любимое дерево прогуливаться с вами.
Я понимал, что обижаю ее, но говорил нарочно голосом категоричным, сухим, чтобы не было у нее никакой надежды. А она смотрела на меня спокойно, чуть усмешливо, будто слова мои не огорчали ее, а, наоборот, радовали. И хотя я был категоричен не столько словами, сколько тоном, я знал и в душе не сомневался, что, если бы она нравилась мне, я не отказался бы от ее любви, нет. Права она — ни жена, ни внук, ни возраст, ни дела, ничто не удержало бы меня. Я не безгрешен перед Аллой Дмитриевной, увы, не схимник и еще совсем недавно любил женщину, назначая тайные свидания в чужих квартирах, скрываясь от посторонних глаз. Чего она от меня хочет? Ведь односторонней любви не бывает, односторонняя любовь — это несчастье, человек всегда ждет взаимности, доброжелательности, ответного огня. К тому же не всякий огонь нам нужен, а только тот, в который ты можешь подбросить и свое полешко. Иного огня и не надо, хотя бы ты мерз, коченел от одиночества. От душевной пустоты никакой костер не согреет тебя. Костер, пылающий в сердце этой девочки, не для меня.
Она смотрела на меня сияющими глазами. Отчего бы им так сиять в ответ на мои слова?
— Спасибо,— сказала она.
— За что?
— За правду... Другим вы и не можете быть. За это я и люблю вас. Можно, я поцелую вас?
Чужая душа — потемки. Кто знает, что зреет там, в ее душе? Откуда, почему, зачем она появилась в моей жизни? У меня и без нее было достаточно забот и волнений. Мне казалось, что в ее поведении был какой-то наигрыш, какая-то экзальтированная неискренняя игра, ложь, я не верил ее словам, потому что не понимал, почему и зачем она играла в эту игру, какую преследовала цель. Но мне льстили ее слова, льстила осветленность ее лица, я едва переборол желание в ответ на ее «можно, я поцелую вас?» нагнуться и самому поцеловать ее в щеку.