Прогулки с Бродским и так далее. Иосиф Бродский в фильме Алексея Шишова и Елены Якович - Страница 5
Прошло несколько дней, и Бродский вдруг сказал нам: «Если бы вы знали, как я счастлив наконец показывать Венецию русским!» Это был единственный раз, когда мы попросили его что-то повторить на камеру. Но он не согласился.
Диктофон записал его слова: «У меня такая сверхзадача, как сказал бы Станиславский, – во все воды вступить». Это следовало понимать буквально: во всех морях и океанах искупаться.
Леша заметил:
– Я плавал в семи морях и трех океанах.
– Какой третий? – ревниво спросил Бродский.
– Северный Ледовитый.
– Тогда я в нем тоже купался.
Венеция была первым городом, который он, оказавшись на Западе, посетил без видимой цели, и с тех пор всегда приезжал осенью или зимой, и никогда летом.
И.Бродский. Летом здесь чрезвычайно а) жарко; б) огромное количество людей, то есть невероятное. Даже и сейчас их довольно много. И поэтому я всегда предпочитаю уходить куда-то, где меньше людей, где никого нет и ничего нет. Но дело не только в этом. Зимой жизнь, особенно в Северном Средиземноморье, в Адриатике Северной, более подлинная, да? И это жизнь не напоказ, а жизнь.
Это было в семьдесят втором году. На первую зарплату, которую я получил в Мичиганском университете, я купил билетик на самолет и прилетел в Италию, пересадка была в Милане, я чуть не опоздал и приехал сюда. Я провел в Венеции тогда, по-моему, двенадцать или четырнадцать дней. И разумеется, первые семь был колоссально несчастен. Потому что это город, в котором все время хочется показывать. Не смотреть самому, а с кем-то делиться, тыкать пальцем. Не говоря о том, что сюда вообще все, то есть девяносто процентов людей, приезжают как бы «склещенными», они с кем-то приезжают. И ты этому мучительно завидуешь, как будто тебе лет шестнадцать снова. Я здесь был абсолютно один. И примерно семь дней я ходил по этому городу в состоянии чрезвычайного, как бы это сказать, вельтшмерца. А на восьмой я проснулся – я не помню, воскресенье, наверное, это было, – эти колокола, знаете, как сервизы чайные, я даже в стихах написал… Ну, не важно, стыдно. И я принялся сочинять стишки. И я уже ходил по этому городу, сочиняя стишки. И тогда все встало на свое место. Тогда я ощутил, ну не знаю, в некотором роде свободу. То есть можно жить и здесь, да?
И я, помню, болтался по этому городу, было наводнение, «высокая вода», то, что называется acqua alta. То есть буквально тебе по колено. Ну, я ничего не знал! Более того, я принципиально – глупо с моей стороны – не пользовался гидом, то есть книжкой. Ну, просто аллергия к этим вещам. Хотя, может быть, имеет смысл пользоваться, чтобы какие-то сведения иметь. Но с другой стороны, знаете, как-то неловко таскать на себе фотоаппарат, неловко быть туристом. И даже не потому, что неловко быть туристом, лучше это запоминать, лучше, чтобы это осталось у тебя на сетчатке глаза, нежели на пленке, да? И совершенно случайно я набрел… Дикий был вечер, холодно, дождь. И по колено в воде ты подходишь, подходишь, и вдруг видишь вот это. И я его вспомнил! То есть сколько радости и счастья этот человек мне дал. И в самых неподходящих ситуациях от чего избавил. И я стою перед церковью, в которой он крещен. Ну, я не знаю, как это. «Антонио Вивальди, именующийся „Рыжий священник“, родился в этом приходе 4 марта 1678 года и был крещен в этой церкви».
Что еще про это можно сказать? Он родился недоноском, то есть на седьмом месяце, и так далее, и так далее. И видимо, родители слегка опасались, что могут произойти неприятности, поэтому они его в тот же день здесь крестили. Это приход Святого Иоанна в Брагоре, тогда предместья Венеции. За углом, буквально в двух шагах, находится капелла – я забыл, как она называется, ну, вылетают эти вещи из головы. Там учили музыке девочек-сироток из церковного приюта, и он руководил этим женским хором, одним из лучших в Венеции, писал для них музыку. То есть это был тот коллектив, для которого он работал…
И нечто замечательное есть в том, чтобы слушать музыку, написанную в этом городе, скажем, тем же самым Вивальди, в какой-нибудь здешней церкви. Есть элемент логики в этом. Или торжества справедливости…
…Такое количество несделанного в жизни, недописанного, недоделанного и так далее, и так далее, что когда ты куда-то приезжаешь, то больше всего ты хочешь сесть – сидеть и работать. То есть ты, как бы сказать, выключаешься «из»… И поэтому, когда я здесь оказываюсь, впрочем, где бы то ни было, я по крайней мере первое время, первые как раз вот эти две-три недели сижу и что-то делаю. И это замечательно, потому что это в конце концов становится местом, где ты находишься, а не куда ты на время попал. То есть ты его не объективируешь, это становится как бы фоном. Но постепенно, постепенно, постепенно… То есть таким образом ты привыкаешь. Я помню, я в первый раз прилетел в Рим, в Американскую академию. Ну, Рим, пятое-десятое, и так далее, и так далее. Я вышел из самолета, приехал в академию, поставил свою машинку… Я придумал гениальное это положение – иначе бы я все бегал, смотрел по сторонам и так далее, и так далее. Я поставил машинку и принялся отвечать на письма. Вот ты сидишь, еще вот эта моторика восстанавливается, и тогда это уже нормальное место, где ты уже можешь идти и смотреть, и у тебя нет этой истерической вещи в сознании. Может быть, это разумно, не знаю…
В тот первый раз в Венеции пишущей машинки у меня с собой не было, нет. Я вообще пишу от руки, но сразу же это хочется перевести на машинку, чтобы посмотреть, потому что у меня почерк чудовищный. А с годами это все стало гораздо хуже, потому что приходится и по-английски, и по-русски все это самое сочинять, и поэтому ты приезжаешь сюда с двумя пишущими машинками. Слава богу, у меня здесь есть приятель, который меня систематически на вокзале или в аэропорту встречает, он знает, на что идет…
Пансион «Академия», где я жил, когда впервые приехал в Венецию, был дешевле, чем сейчас. Все-таки двадцать лет назад все было дешевле, да? И прежде всего, было дешевле уже хотя бы потому, что тогда меньше людей сюда приезжало. Меньше людей было на Земле, в Европе по крайней мере. К тому же зимой Венеция была непопулярна, потому что холодно, противно, дождь, ветер и так далее, и так далее. Ну, вода, сырость. Но мне это как раз ужасно нравится, потому что, по крайней мере, к этому я привык.
И кроме того, знаете, как это началось? Когда-то мне «Гослит» заказал переводы итальянского поэта Умберто Саба. И я перевел где-то десять или пятнадцать стихотворений, может быть, меньше, я не помню, из его цикла «Автобиография». Там у него были стихи о Северной Адриатике – он вообще родом из Триеста, то есть совсем неподалеку отсюда. И вот эта строчка: «В глубине Адриатики дикой»… И когда я это прочел… знаете, как слова значат больше, предполагают больше, чем буквальное семантическое содержание. И вот когда я попал сюда, то оказался в глубине Адриатики дикой, потому что зимой Венеция – именно зимой, особенно если вы отправляетесь на острова или бродите по окраинам, – это довольно суровая жизнь. То есть это не солнце, не кафе, не спагетти, не пицца и не герань везде. Это, в общем, довольно холодно, руки мерзнут, люди более-менее прячутся. И если они чинят что-то, это совершенно не pictures, совершенно не зрелище. Это необходимость. И мне это колоссально понравилось.
На самом деле человек есть то, на что он смотрит.
И мне хотелось бы быть этим.
И произошло замечательное событие лет пять спустя. В семьдесят седьмом, по-моему, году меня пригласили в Венецию на какое-то биеннале. И среди всего прочего попросили читать стихи. И вот когда я читал там стихи – ну, это слова такие я говорю, как бы сказать, сентиментальные, – я вдруг понял, что возвращаю долг этому городу, плачу назад за то, что мне было дано просто так, даром.