Прогулка - Страница 10
И раз я не болен, а жив и здоров, на что хочу надеяться и в чем не хочу сомневаться, дошел я, спокойно шагая себе дальше, до сельской цирюльни, с содержателем и содержимым которой у меня, пожалуй, еще нет причин связываться, поскольку, на мой взгляд, я могу еще подождать со стрижкой, хотя, возможно, это было бы весьма приятно и забавно. Далее прошел я мимо сапожной мастерской, напомнившей мне о гениальном несчастном поэте Ленце, который во время своего умопомрачения и душевного расстройства выучился тачать башмаки и этим занимался. Не заглянул ли я мимоходом в школу, где в приветливом школьном классе строгая учительница как раз спрашивала учеников и покрикивала на них? Вот представилась возможность обратить внимание читателя на то, до какой степени вашему покорному гуляке вдруг неудержимо захотелось снова вернуться в ребенка, стать непослушным сорванцом, опять ходить в школу и вполне заслуженно получать в наказание за проказы и дурачества хорошенькую взбучку. Раз уж речь зашла о наказаниях, то следует к этому присовокупить, что, на наш взгляд, тот селянин заслуживает хорошенькую порку, у которого не дрогнет рука срубить украшение пейзажа, красу его собственной усадьбы, высокое старое ореховое дерево, чтобы выручить за него презренные, гнусные, дурацкие деньги. Собственно, я проходил мимо крестьянского дома, прямо как с картинки, а рядом рос могучий великолепный орех, тут мне и пришли в голову мысли о порке и деньгах. «Это высоченное величественное дерево, — воскликнул я во весь голос, — так чудесно оберегает и украшает сей дом, придает ему столько настоящего радостного уюта, задушевности, окутывает чувством родного, сокровенного, это дерево, утверждаю я, есть божество, святыня, и тысяча ударов плетью заслужит бессердечный и бездушный хозяин, коли посмеет уничтожить эту крону, это золотое и небесно-зеленое чудо, ради того лишь, чтобы удовлетворить свою алчность, подлейшее и гнуснейшее из всего, что есть на свете. Таких болванов нужно просто исключать из общины. В Сибирь или на Огненную землю таких осквернителей и губителей красоты! Однако сохранились еще на свете, слава Богу, крестьяне, которые не утратили еще чувствительности и открыты красоте и добру».
Положим, что касается дерева, алчности хозяина усадьбы, высылки его в Сибирь и порки, которой он заслужил бы, срубив дерево, меня несколько занесло, и должен признаться, я сам себя так раззадорил, что весь вскипел. Между тем уверен, что друзья прекрасных деревьев вполне разделят мое возмущение и присоединятся к столь горячо выраженному негодованию. Тысячу ударов плетью, так уж и быть, возьму обратно. За «болвана» заступаться тоже не стану. Грубые выражения заслуживают порицания, и посему прошу прощения у читателя. Причем мне уже столько раз пришлось извиняться перед читателем, что я уже изрядно поднаторел в этом искусстве вежливости. Совершенно не к чему было говорить про хозяина «бессердечный и бездушный». Это все заскоки, воспаления ума, которых следует избегать. Это понятно. Но вот боль за гибель прекрасного, огромного, старого дерева остается, и никто не посмеет запретить мне зло нахмуриться. «Исключить из общины» — сказано неосторожно, а что касается алчности, которую я назвал подлейшей, то допускаю, что и сам я на этот счет не без греха, нарушал и преступал, и мне самому приходилось совершать некоторые низости и подлости. Подобными фразами я занимаюсь самоуничижением, так сказать, веду игру на понижение в чистом виде, но такая политика необходима. Чувство приличия обязывает нас следить за тем, чтобы с самим собой мы поступали столь же строго, как с другими, и чтобы других судили столь же мягко и снисходительно, как самих себя, а уж к последнему мы, как известно, всегда невольно готовы. Ну разве это не трогательно, как я тут провожу работу над ошибками и заглаживаю свои грехи? Делая добровольные признания, я стараюсь показать себя смиренным, а закругляя углы и смягчая жесткое, я выступаю в роли деликатного и кроткого утешителя, проявляю умение найти правильный тон и быть тонким дипломатом. Осрамился-то я в любом случае, но зато теперь смею надеяться на то, что мне не откажут в наличии доброй воли.
И если теперь еще кто-то заявит, что я бесцеремонный хам и прущий напролом властолюбец, то я утверждаю, то бишь смею надеяться, что имею право утверждать: человек, заявивший такое, жестоко заблуждается. С такой нежностью и заботой, как я, не думал о своем читателе еще ни один автор.
Так, а теперь могу прелюбезно угостить вас дворцами и знатными поместьями и вот каким манером: хожу прямо с козырного туза — подобным полуразвалившимся замком и домом патрициев, который уже замаячил впереди, подобными горделивыми рыцарскими чертогами, поседевшими от времени и затерянными в разросшемся парке, можно бросать пыль в глаза, притягивать внимание, пробуждать зависть, вызывать восхищение и стяжать почет. Иной бедный, но достойный писатель не прочь был бы с радостным сердцем и превеликим удовольствием поселиться в подобном дворце или замке с внутренним двором и парадным въездом для вельможных, украшенных гербами, карет. Иной бедный художник, сибарит в душе, мечтает о том, чтобы пожить в роскошной старинной усадьбе. Какая-нибудь образованная, скрывающая свою нищету городская барышня самозабвенно грезит с упоением и грустью о прудах, гротах, высоких покоях, паланкинах, видит себя в окружении придворной челяди, благородных рыцарей. На господском доме, который я разглядывал, на фронтоне, можно было заметить дату постройки — 1709, что, разумеется, весьма подогрело мой интерес. С восхищением, присущим мне как естествоведу и любителю древностей, заглянул я в старый, удивительный, заколдованный сад, где в бассейне с чарующе журчащим фонтаном я сразу обнаружил и констатировал диковеннейшую рыбу метровой длины — одинокого сома. Также видел я, и открыл, и с романтическим блаженством засвидетельствовал садовый павильон в мавританском или арабском стиле, красиво и богато расписанный лазурью, таинственным звездным серебром, золотом, каштаном и благородной глубокой смолью. Я сделал предположение и с тончайшим знанием дела доверился своему чутью, подсказавшему, что павильон мог быть сооружен приблизительно в 1858 году — подобное умение расследовать, угадать и вынюхать, быть может, дает мне право с гордым взглядом и самоуверенной миной выступить при случае с докладом или лекцией на эту тему в зале ратуши перед многочисленной восторженной публикой. Мое выступление, весьма вероятно, будет отмечено прессой, что доставит мне, само собой разумеется, радость, ибо бывает, что она и словечком не удостоит. Пока я тщательно обследовал арабский, а может, и персидский садовый павильон, мысли мои приняли такой оборот: «Как чудесно должно быть здесь ночью, когда все окутано почти непроницаемой тьмой, все кругом мирно, черно, безмолвно, из мрака подкрадываются ели, одинокий полуночный путник замирает от какого-то неясного предчувствия, и вот с лампой, отбрасывающей мягкий желтоватый свет, в павильон входит красивая, изящно одетая благородная дама и, повинуясь странному желанию и нечаянному душевному порыву, начинает играть на фортепьяно, которое в таком случае обязательно будет стоять в нашем садовом домике, а потом она принимается петь — мечтать, так уж мечтать — божественным чистым голосом. С каким наслаждением слушал бы ее путник, как замирало бы его мечтающее сердце, каким счастьем переполняла бы его эта ночная музыка!»
Увы, кругом была отнюдь не полночь, не рыцарское средневековье, не пятнадцатое столетье или семнадцатое, а светлый день, причем даже не выходной, и целая компания в одном из самых хамских, нерыцарственных, беспардонных и невыносимых автомобилей, какие мне только попадались, оторвала меня от моих ученых наблюдений и романтических созерцаний и так резко разрушила всю гармонию замковой поэзии и мечтаний о прошлом, что я невольно воскликнул: «Какое хамство отрывать меня от созерцательных занятий и от погружения в благородные глубины духа!» Но вместо негодования сдержусь и проявлю кротость и смирение, и благовоспитанно все стерплю. Как ни пленительны мысли об ушедшей красоте и прелести, как ни обольстительна благородная поблекшая картина исчезнувшего, утонувшего в прошлом прекрасного, это вовсе не причина, чтобы повернуться спиной к современности и современникам, и нельзя думать, будто ты вправе негодовать на людей и устройства за то, что они не замечают, в каком настроении находится тот, кто углубился в туман истории и мыслей.