Про себя и для себя. Дневники. - Страница 9
На платформе под дождем плакали и целовались .Я позвонил тебе но телефону и сказал, услышав в трубке женский голос:
Я стою на площади среди вокзалов и трамвайных звонков. Не знаю, как у тебя, но здесь хлещет дождь. Я сейчас попрошу у отпускного военного винтовку и застрелюсь в телефонной будке.
Слушаю,—сказала ты,— Кто это говорит?
Тебе сообщат письмом. Его найдут в кармане, обыскивая мое тело.
Здравствуй, Гена,— сказала ты.— Почему ты не звонил?
Почему ты дома? Через семь минут я уезжаю, вагон шестой, поезд тринадцатый.
Я забыла.
Подожди секунду,— сказал я.— Тут недалеко стоит вооруженный солдат.
Гена,— сказала ты.
Товарищ! — крикнул я в трубку.— Уступите ваш карабин. Тося ,ты меня отчетливо слышишь? Я застреливаюсь, привет Патриаршим прудам.
Я трубкой вышиб стекло, толкнул дверь и уехал к Бийск. Я ехал семь дней мимо сотен почтовых ящиков, но я порвал все открытки и выбросил в окно все, чем можно писать тебе.
В солнечный день мы медленно переезжали Волгу .Стоя в тамбуре перед раскрытой дверью, я смотрел вниз. Волга была мутная ,внизу плыли бревна, и так захотелось мне кинуться с высоты об эти бревна .
Лежал на своей полке, закрыв глаза. Я вспоминал тебя ужасно долго. Если бы это было вслух, меня бы убили через полтора часа. Я вспоминал одно и то же. Прости, память, может быть, есть вещи никому не интересные, может быть, я зря мучаюсь,
Хорошая интермедия, отчего-то названная «Бедные люди Парижа». А название пластинок? Слушайте: «Я знаю, чего тебе не хватает», «Счастливый 13-й номер», «Почему бы нет» (фокстрот), «Барышня, вы еще свободны? (фокстрот), «Как часто ты меня целуешь», «Эзоп и муравей» (на чешском языке), «Бим-Бам-Боус», «Банджо Бенд Билли». Мексиканские страсти на языке немцев. Чехи тоже стараются, воображая, что ничего не случилось. А еще есть чудесное название «Семь греческих мудрецов в доме терпимости».
Три танкиста, три веселых друга, Перешли границу у реки,
Хорошая привычка— говорить встречным гадости.
Так как у него не было рук, ног ,левого уха, позвоночника и части живота, —он выступал на радио.
Шел дождь, и белые шары фонарей дымились.
Не люблю, когда рядом, в темноте, едят апельсины — классовое чувство.
Я подошел к шведскому посольству ,и так мне захотелось выразить какой-нибудь протест, устроить хоть какую-нибудь манифестацию или обыкновенным образом высадить красивое окно из цельного стекла. Ах, почему я не рабочий?
Шел по улице Герцена поэт Кирсанов в черных штанах, серой куртке, весь седой и маленький .Шел гордо.
У Пушкина «могила зеваючи ждет жильцов». Могила утром зевает — ее отрыли, и она ждет, пока кончится отпевание.
Разрешите вас ударить в морду? Позвольте вам откланяться.
Ух, как отвратительно жить в любом состоянии, даже в лучшие времена! А что надо? Чтоб глаза добрые и волосы русые? Нет, не надо, хотя и это очень хорошо. Бессмысленность начатого дня, и я не знаю, зачем встаю.
Было чувство прерванного разговора, когда начал «Фиесту». Так, словно все сначала. Я лежу в пустом номере в Кронштадте и читаю в который раз желтенькие страницы. Там, где они ехали вместе; с басками на крыше автобуса по белой дороге, задевая пыльные ветки, у меня закружилась голова — от подробностей.
У меня появился писатель, коего я всегда бы хотел иметь на столе, в чемодане, всюду. Очарование, непонятное, как опиум.
Склочная жизнь последних недель окончательно выводит меня из равновесия. От жары это, что ли, происходит? Сашка ездит к умирающему от рака деду с портфелем. В портфеле — бутылка с компотом. Скука. Дед, конечно, умрет. А какие я вижу сны! Я просыпаюсь, все забывая, но сегодня мне снилась тюрьма, и удивительно не к месту были посажены в нее люди. Лето началось, булыжное и асфальтовое лето Москвы. Неужели я уеду? Никуда. Что-то мне неспокойно и плохо все последние дни. Я и сам не знаю, отчего это происходит. От жары. У меня и мысли дикие. Присмотревшись, понял: людям — всем — решительно нечего делать, жизнь <нрзб.> не то, чтобы найти занятие и куда-нибудь себя деть. Вечерами это заметнее всего. Если избавить людей от работы и дать им хлеб другим путем — что-то тогда будет?
У пьесы должна быть простая и очевидная для всех мысль. Лучше, если это будет мысль вообще. Такая, например: кто-то считает — все, что делается на земле,— это все не просто так, не бескорыстно, что в любом человеческом проявлении сначала есть личный интерес, и ничего нельзя совершать просто так. А другой так не считает, у него человеческий подход к жизни: люди — стадные существа и должны жить сообща, помогая друг другу.
Ужасный туман, но очень красиво. Обывательские пьесы вроде так и делаются.
Виктор Платонович Некрасов, Виктор Некрасов, чьи книжки я люблю. Он стоял в ДК в белых штанах, синей рубашке, в простых сандалиях, маленький, крепкий, положив волосы вперед, и разговаривал о чем-то, жестикулируя. Я на него долго смотрел. Он прекрасный писатель.
Зубные врачи работали в атмосфере ужаса.
Насколько приятнее быть тем, кто слушает, читает, смотрит, нежели поставщиком. Хорошо утром открыть газету, не подозревая, чего она стоила.
Все обстоит таким образом: делать нечего на земле, и все ужасно скучают. Сначала живут по одному, постепенно сатанея. Потом нужно жить с кем-то и тоже сатанеть. Неужели всё так?
Теперь кино можно называть как угодно и пьесу тоже, как и рассказ. Можно — «Продовольственный магазин» (фильм), «Жена педиатра», «ПК» (пожарный кран), «Никитские ворота», «Магазин обуви», «Крымский мост», «Бородинский мост», «Лефортово», «Патриаршие пруды», «Садовое кольцо» — как угодно.
Вот мелочь, которая наверняка забудется в повседневности. Сейчас кончают памятник Маяковскому. На заборе, который окружает площадь, висит доска: «Сооружение памятника В. В. Маяковскому производит СУ-38». Строительное управление в конце концов воздвигает все памятники, какие только бывают...
Ночью снятся ужасные вещи: утонувшие соседи, мертвые и живые товарищи, ты приснилась зачем-то. Пьяный кошмар. Около четырех я встал напиться, открыл форточку — ветер в лицо,— утренний, все еще серое, и еще горят фонари. Хорошее время, когда просыпаются дворники и меняются постовые милиционеры. Ездит по пустым улицам машина, и милиционеры меняются. В прошлом году, просидев над бестолковыми бумажками, я гулял в это время но Москве. На Пушкинской все было освещено красным солнечным светом, все было мокрое от поливальных машин, и под деревьями стояли зеленые лужи, и зеленые ручьи стекали на мостовую. А на Патриарших было тихо, и окна были по-утреннему раскрыты, скамейки перевернуты, и пруд был желтый, и по его воде плавали ветки, листья и газета.
Все мы были молоды, и многие блевали в унитаз пивного бара, который стоит па площади Пушкина.
После перепоя, после боя
кажутся зелеными обои.
— Петрарка, а Петрарка,— говорила Лаура,— приходи ко мне, пожалуйста, но приходи с друзьями.
Какой-то красивый парень. Пил с некрасивым в паре В очень пустом баре. Веселый пил с невеселым, Плечистый пил с неплечистым, В баре светло и чисто.
Потом ударил красиво Красивого некрасивый, Красивый свалился на пол И лежал на полу, красивый, Пивом на голову капал Ему некрасивый. Капал хорошим пивом Из поллитровой кружки, Пиво падало мимо Головы на опилки и стружки.
Женщины будут подавать нам тарелки, а мы будем их бить.
И я постарею, я буду гулять вечерами вокруг Патриарших прудов в валенках и рассказывать детям неталантливые сказки.