Призвание (ЛП) - Страница 1
Жорж Роденбах
Призвание
Пролог
Каждое утро, в один и тот же час, г-жа Кадзан с сыном возвращались от ранней обедни из церкви Notre-Dame по направлению к улице L'Ane-Aveugle, где они жили.
Брюгге, древний серый город, едва пробуждался. Прохожих было мало: только можно было встретить несколько монахинь, встававших рано, или крестьянок с запряженной собаками тележкою, которые продавали из двери в дверь молоко в медных кувшинах, отсвечивавших точно лунный свет среди тумана. Туман расчищался очень медленно; это был северный туман, который постепенно рассеивается, как бы сумерки зари, отличающиеся смертельной бледностью.
Брюгге имел вид призрачного города. Густой туман без всякого светлого перерыва! Даже колокольный звон, казалось, должен был прокладывать себе дорогу, точно прорезать лужайку из ваты, чтобы быть свободным в воздухе, достигнуть остроконечных крыш, на которые каждые четверть часа, точно лист за листом, падала меланхолическая, осенняя мелодия.
Ганс Кадзан и его мать шли вдоль каналов, молчаливые, тихие. Она всегда носила темные одежды; он был одет всегда во все черное; было что-то вышедшее из моды в его устаревшем платье, строгого покроя, что-то слишком скрытое, почти духовное. Он казался еще молодым, лет тридцати, отличался заметным благородством лица; и все удивлялись, что он был так грустен, будучи так красив. У него был матовый оттенок лица, лихорадочно блестящие глаза, белокурые пышные волосы оттенка меда, амбры и мертвых листьев.
Его пожилая мать шла рядом с ним; столь близкие друг к другу, они казались, в действительности, столь далекими! Разве набережные расположены не параллельно? Однако холодная вода каналов разделяет их. Они тоже имели такой вид, точно каждый был занят своей мечтой, не делясь ею. Глубокая, мрачная тайна царила между ними, тоже холодная и непроницаемая, как сама вода. В чем она состояла? Общее любопытство было возбуждено этим. Часто за ними наблюдали по дороге, из-за тюлевых занавесок, в тихих жилищах; и с помощью нескромности этих маленьких зеркал, которые зовут spions и которые прикреплены на внешней стороне окон, многие старались схватить, при удалении матери и сына, какой-нибудь жест, обмен взглядов, знак, оттенок профиля, которые могли бы пролить свет на их тайну.
Загадка этого двойного задумчивого существования казалась еще более необъяснимой жителям Брюгге, потому что жизнь была милостива по отношению к г-же Кадзан и ее сыну.
Они принадлежали к древней фамилии; они владели большим родовым имением, при всем том они вели замкнутую, монастырскую, скромную и ограниченную во всем жизнь. Они тратили свои доходы на добрые дела, пожертвования.
Что же случилось, что они получили такое отвращение к жизни? Сын, в особенности, держал себя не по правилам и не по своему возрасту! Мать, разумеется, когда-то перенесла большое несчастье, осталась вдовой только после нескольких месяцев совместной жизни. Но время создает утешение, силу забыть подобного рода несчастье. Оно замораживает самые горячие слезы в этот мелкий град похоронного бисера, украшающего могилы.
Затем г-жа Кадзан имела утешение, видя такого примерного сына.
Даже теперь он выходил только с нею. У него не было друзей, он никуда не ходил. Женщины смотрели с завистью на эту мать, всегда сопровождаемую. Горе всех матерей состоит в том, что дети отделяются от них. Их колени имеют печальный вид, точно покинутая страна. А эта мать осуществила мечту. Она вся отдавалась сыну. Ее сын тоже весь отдавался ей.
Но в этом-то и была загадка: почему, при такой близости, они казались несчастными? А они, не подозревая того, что привлекали общее внимание и что все не занятые ничем взоры в этом мертвом городе устремлялись на них, продолжали каждое утро возвращаться от обедни вдоль набережных столь тихой походкой, столь далекие от всего, что не касалось их души, что даже впечатлительные лебеди на каналах не пугались, не чувствовали тени от черной черты, налагавшей траур на их белое безмолвие.
Часть первая
Глава I
Когда Ганс Кадзан родился, древнее жилище на улице L'Ane-Aveugle было охвачено радостью. Старый почерневший фасад точно развеселился светлым смехом тюлевых занавесок на окнах, которые г-жа Кадзан захотела иметь новыми и светлыми ради этого божественного момента рожденья. Красивое приданое, приготовленное для окон одновременно с приданым ребенка! Ах! Каждое раннее утро и длинные вечера, в продолжение которых в доме шили, кроили, вышивали, украшали фестонами эти белые ткани! Радость будущей матери, которая изготовляет, выделывает из самого тонкого полотна, самого прозрачного батиста, и украшает кружевами все то, что должно было окружать члены и сон младенца. Она сама захотела приготовить белье новорожденному. Ей казалось, что она одна знала талию, точный размер, так как она сама уже знала будущего ребенка, видела в себе самой его мерку. Затем не надо было прикасаться никаким чужим пальцам к этому приданому ребенка, которое предназначалось для его тела. Собранное и приготовленное только ею одной, оно должно было усвоить какую-то нежность от ее рук, движения ее души. Это было бы точно продолжением ее самой. Таким образом, ребенок мог бы подумать, что находится еще в ней, лежа среди тканей и пеленок.
Он родился через год, день в день, после брака его родителей. Двойная годовщина! Сын — наследник для продолжения этого славного имени Кадзан, столь знаменитого с давних пор в этой местности. Отец новорожденного продолжал достойным образом носить это имя. Это был ученый, который был назначен архивариусом в этой провинции и вследствие этого жил среди архивов, хартий, первых печатных книг, дорогих рукописей, обломков знаменитой эры города Брюгге, достоверных доказательств великого прошлого, которые он любил переиздавать с объяснениями или в виде ученых монографий.
Во время рождения ребенка он работал над новыми и важными документами, относившимися к Гансу Мемлингу, яркому гению Фландрии, с целью выяснить, была ли рака мученицы св. Урсулы заказана богатым буржуа, как многие думают, или она была написана им в больнице Брюгге, где находится она и сейчас, в то время, когда он нашел там приют, и ракой должна была выразиться его мечта в ту пору, как он начинал выздоравливать.
Таким образом, отдавшись всецело изучению жизни великого художника, которым он восторгался, ему пришла в голову мысль дать это имя новорожденному. Ганс! Красивое, немного короткое имя, которое точно устремляется ввысь и снова падает, как пресеченный фонтан. Ганс! Имя святого служителя искусства, которое должно было принести счастье. Ребенка окрестили этим именем, которое беспрестанно теперь повторяется в доме отцом, матерью, кормилицей, прислугой, утром, вечером, даже во сне ночью ("Ганс! Ганс!"), постоянно производит свой короткий шум, точно омоченный брызгами фонтана, скрытого в комнате.
Радость при появлении ребенка; который одновременно является олицетворением двух людей! Зеркало, где любящие супруги видят друг друга в одном лице! Опьянение семьи, которая только что создается! Но каждое большое счастье является точно вызовом, сильным светом, привлекающим черных бабочек, злую судьбу. Не надо, чтобы были слишком счастливые люди. Они мешают жить всем другим, которым выпадают только посредственные часы, мимолетные радости, розы, поливаемые слезами.
Семья Кадзан была слишком счастлива. Древний, почерневший фасад дома слишком громко смеялся светлым смехом тюлевых занавесок на окнах. Приданое Ганса было слишком белым.
Большое несчастье случилось с его отцом, и вот пришлось обернуть крепом все белое, даже колыбель, точно спустить флаг на этой хрупкой лодке, отправляющейся в жизнь.
Ганс, ничего не понимавший в неожиданном трауре, начинал улыбаться. Трагическое событие произошло ночью. Всегда колыбель Ганса стояла возле постели, где спали его отец и мать. Точно большой корабль находился в соседстве с маленькой лодкой, оберегая ее единственного хрупкого пассажира… Это мать стремилась к такому ревностному наблюдению. Она не осмелилась доверить ребенка кормилице ночью. Эти деревенские девушки отличаются таким крепким сном, настолько отдаются ему, что кормилица могла бы и не услыхать, как проснется Ганс, начнет плакать, она могла дать ему простудиться при его стремлении всегда сбрасывать одеяло, делая жест новорожденных и умирающих, которые столь близки к небытию, как будто боятся всего того, что отягощает, делает их неподвижными…