Призраки истории - Страница 107
Сразу должен сказать, Максим Михайлович Вершаков — очень скептический человек, иногда даже резкий… В День Победы он на торжества не ходит, и чаще всего ворчит, листая газеты. Телевизор его злит: он говорит, что празднование, ликование наше непомерное — это пляски на костях. И ко многим рассказам о войне относится настороженно…
— Понимаете, — говорит, слегка заикаясь, Максим Михайлович, — войну как прямое столкновение с врагом знает мало людей, мало кто выжил. Передний край, окоп — это взвод, рота. В штабе батальона можно уже оглядеться. В штаб полка командиры батальонов идут, как бригадиры с полевых станов в деревню: отдохнуть можно, на людей посмотреть… Штаб дивизии — все равно что центральная усадьбу совхоза, большое село. Штаб армии — как райцентр, а уж штаб фронта — город! И везде, в самых разных подразделениях, от полковых до фронтовых, служили миллионы людей. В окопах было меньшинство живых участников войны. А громадное большинство — обеспечивало передний край. Они делали свое дело, очень важное, без них никакой войны не могло быть. Но в непосредственный контакт с противником они не входили, окопа не знают… Но с годами, наверно, что-то происходит с памятью, чужое выдается уже за свое. И вот они уже от себя начинают рассказывать то, что слышали от окопников, при этом многое путают и перевирают. Потому что о войне, если не знаешь, соврать не получится, обязательно на какой-нибудь мелочи промашка выйдет… Ну и ваш брат-журналист тоже много сочиняет, сам не понимая. Вот читал: один вспоминает, как Рокоссовский, выйдя из штаба, пошел по лощине, которую со всех сторон обстреливают минами. Кругом разрывы, раненые падают, а Рокоссовский идет, не склоняя головы… Это смешно! Понимаете, даже при такой плотности обороны, какая была под Москвой, штаб армии все равно находится на большом отдалении от линии фронта. Иначе войсками управлять невозможно. До штабов дивизий и армий мины не долетают. И не должны комдивы и командармы под обстрелом сидеть, у них другие задачи… А журналист из Москвы приехал в штаб армии и решил, что попал в самое пекло… Про меня в армейской газете написали: «Русский богатырь сержант Вершаков». Не видел меня тот журналист, по штабным донесениям, наверно, писал. А я самый маленький в батальоне, самый слабый, надо мной потом хохотали: «Илья Муромец, едрёна корень!»
Вот такой человек Максим Михайлович Вершаков, мой сосед по дому в Свиблове. Его рассуждения интересны сами по себе. Но дело еще и в том, что Максим Михайлович — один из немногих (может, их сейчас вообще единицы), кто встретил войну в первые часы и минуты, на западной границе, в танковом полку в Подгорцах. Вот его-то, когда мы уже поближе сошлись, я и попросил объяснить, мнением своим поделиться, почему же мы так отступали…
— Наш полк начали бомбить в первые же минуты, мы ведь стояли у границы, — начал свой рассказ Вершаков. — Срочно покинули казармы и расположились в соседнем лесу. Отрыли окопы, замаскировали танки и машины ветками. Но никто еще не верил, что началась война. Замполиты повторяли одно слово: «Провокация».
Как понимали мы, рядовые, никакой связи с командованием и никаких приказов не было. Потому что стояли мы в том лесу три дня почти без единого выстрела. А над нами шли немецкие самолеты, ночами горизонт полыхал… Понятно было, что немцы обходят нас со всех сторон. На третий день в наш лес, по проселочной дороге, зарулила группа немецких мотоциклистов — первые гитлеровцы, которых мы увидели. Заблудились. Мы их ссадили, разоружили, все сбежались смотреть. Я до сих пор помню, как они себя вели. Они держались как хозяева, как будто ждали, что мы сейчас бросим оружие и всем полком сдадимся им в плен. Потом нас, солдат, отогнали командиры, особисты пришли, немцев повели на допрос…
Простояв в лесу три дня, мы колонной выдвинулись на дорогу к Тарнополю. Как только вышли из леса, тут же начались бомбежки. Мы надеялись, что там будет сборный пункт. Подошли — а Тарнополь уже горит, занят немцами. И мы пошли в обход. Но после Тарнополя, после бомбежек, полка как такового уже не было, были отдельные группы бредущих в отступление людей. Мы попали в общий поток отступающих, таких же, как и мы, растерянных, ничего не понимающих. Шли под бомбежками, убитые оставались в канавах, на обочинах. Солнце палило нещадно. Мы шли без отдыха, четверо суток без крошки хлеба во рту, со сбитыми в кровь ногами. Кто-то разулся и шел босиком.
Я вышел потому, что прибился к лейтенанту из нашего полка. Я слабый был, в голодный 21-й год родился и рос в голодной деревне… Тощий двадцатилетний пацан. А этого лейтенанта я сразу приметил в нашем городке. Мы еще не знали друг друга, полк только сформировался. А про него говорили, что он отвоевал Финскую… Вот я за него и держался, ни на шаг не отставал: боевой офицер, выведет.
Среди нас все время ходили разговоры, что вот дойдем до старой границы — и там остановимся, там дадим бой. Мы знали, что Шепетовка — старая граница. Но выйти к ней точно не смогли, только видели вдали полыхающее зарево. Так и прошли старую границу, ничего не заметив. Вышли к Волочиску, а оттуда уже на Проскуров…
Когда в газетах стали печатать сведения, которые раньше не печатались, я выписал в тетрадку одну цифру. За те первые месяцы войны в плен попали 500 000 солдат и офицеров только нашего Юго-Западного фронта. Пятьсот тысяч!
Но ведь пленных могло быть и больше. Я вспоминаю, что был день, когда мы с немцами шли рядом. В одном направлении, на восток. Они шли по параллельной с нами дороге. Иногда можно было их видеть. Пехота шла колоннами. Много солдат ехало в машинах, впереди и сзади мотоциклисты. Отдельно двигались танки.
Так они и прошли…
С годами, вспоминая, я стал думать: почему мы отступали без боя? Ведь среди нас были наши командиры, но за дни отступления я их почти не видел и не слышал, офицерского командирского голоса не слышал…
Теперь мы знаем, что до войны командный состав нашей армии был подвергнут страшным репрессиям. От лейтенантов до маршалов. Значит, обстановка среди командного состава была такая, что люди были деморализованы. Они боялись не немцев, а собственного начальства. Боялись отдать какой-нибудь приказ самостоятельно, без приказа сверху. Никто не осмелился взять на себя ответственность и организовать на каком-нибудь рубеже оборону. Просто отступали.
Сталин, как теперь говорят и пишут, в те дни куда-то исчез, две недели прятался. До сих пор, кажется, не выяснили, что там случилось и где Сталин находился. Одни говорят, что не прятался, что он думал план обороны. Другие — что у него был нервный припадок, и он не способен был руководить… Наверно, Верховный должен был дать приказ Генштабу, Генштаб спустить директиву фронтам, фронты — по армиям, армии — по дивизиям, дивизии — по полкам, полки — по батальонам и ротам… Так, наверно, должно было быть, если сейчас рассуждать. А было так или не было — откуда мне знать. Но ведь и связи с войсками все равно не было, она сразу прервалась, как у нас. Вот прочитал в «Известиях» короткое письмо Марка Модестова, тоже танкиста, судя по всему, из комсостава. Он тоже встретил войну там же, на западном границе, попал в окружение, в плен, в концлагеря… Он пишет: «Я видел в эти первые жуткие дни стреляющихся в висок командиров… В окружении, замкнутом пятью кольцами, нас непрерывно бомбили, но мы не видели ни одного своего самолета, который сбросил бы нам весточку: что нам делать, как поступить». То есть тоже ждали приказа. Никакой приказ, если он и был, ни до кого не доходил. А самостоятельно, без приказа, командиры боялись хоть что-то сделать. И миллионы солдат отступали просто так.
А я уверен, что, если бы каждый командир дал приказ занять оборону, мы бы дали бой и не пустили немца так далеко. Ведь Брестская крепость целый месяц держалась! Сколько там немцев полегло, какие силы она отвлекла! Потому что нашелся командир, который приказал: «Огонь по врагу!» И если бы нашлись везде такие командиры, каждый батальон, каждый из нас мог стать такой Брестской крепостью. И не случилось бы того, что случилось, не откатился бы фронт до Днепра за какие-то две-три недели…