Придет Мордор и нас сест, или Тайная история славян (ЛП) - Страница 4
Один глаз у него был зеленый, а второй — голубой. Я заметил это, когда платил ему за проезд, когда бросил перед ним на панель двух синих Ярославов Мудрых[22]. Тот посмотрел на меня своим взглядом психа, и я уже знал, что поездка будет еще та. Такой она и была, потому что маньяк шуровал по средине шоссе, точнехонько посреди того места, в котором должна была быть нарисована осевая (только ее не было), и ничего не боялся. Это я боялся за него. Гавран, я это знал, тоже побаивался, но хвост держал пистолетом, как будто бы ничего не боялся, что ему все это не впервой, что с востоком он уже знаком.
Маньяк все время кого-то обгонял. Было похоже, что именно таково его жизненное кредо. Обогнать в течение жизни как можно больше автомобилей. Столкновений он избегал буквально на миллиметры, но все время обгонял машину за машиной, разваливающихся обитателей постсоветского дорожного зверинца. Ведь то, что творилось на дороге, иначе как праздником живых трупов назвать было невозможно. Подыхающие жигули, полумертвые запорожцы, оживленные, похоже, исключительно какой-то магией; волги, вымаливающие легкую смерть и завершение страданий.
Стоял полдень и чудовищная жара, тянувшееся за горизонт поле, казалось, пылало зеленью.
— А тебе не кажется, будто бы здесь горизонт подальше, чем у нас? — мечтательно спросил я у Гаврана.
— Не, — буркнул Гавран, даже не выглядывая в окно. Он кипел от злости, просматривая фотки на аппарате. Сделал он их вчера вечером и сегодня утром во Львове, в основном, там были развалины, трещины и еще раз развалины. Ну и разные любопытные хохмы: англоязычное меню из львовского ресторана, в котором куриное бедрышко было вписано как «chicken foot», а цыпленок по-китайски — «chicken on People's Republic of China». Или переодетый в свинью мужик на улице, рекламирующий какой-то мясной магазин, владелец которого слишком близко к сердцу воспринял принципы западного маркетинга. Ну и еще сделанное украдкой фото мента, отливающего на колесо собственной патрульной машины марки «лада самара» на одной из незаасфальтированных улочек Замарштынова. То есть — Гаврану лишь казалось, что он делает фотку украдкой. Потому что мент — молодой говнюк, выглядящий будто бы только-только вышедший из средней школы — засек и начал на Гаврана орать. Я вмешался, тогда он начал орать и на меня. Он требовал предъявить ему наши паспорта, которых мы ему не отдали — дашь такому уроду документы, а потом придется выкупать их за большие бабки. Но было видно, что именно бабки ему и были нужны. А что еще? За оскорбление при исполнении он желал 100 баксов. Гавран расхохотался ему в лицо. Тогда милиционер, довольно неожиданно, толкнул его и схватил за руку. Не успел я отреагировать, а ничего не понимающий Гавран уже стоял лицом к ограде, опирая руки на штакетник, широко расставив ноги, а молодой обыскивал его карманы. Сначала нашел шнурок и отбросил в сторону, а потом — перочинный ножик. Моднячий, швейцарский, в котором всяких лезвий было с полсотни: для рыбы, для филе, консервный нож, а еще какие-то отмычки, даже фонарик имелся, не хватало лишь дрели. Говнюк какое-то время поигрался им, после чего подсунул Гаврану лезвие под нос и сообщил, что это холодное оружие, а это уже серьезное преступление, потому что подобного рода оружие в Украину провозить контрабандой запрещено, и что это закончится для нас тюрьмой.
— Ну ладно, коллега, — сказал по-польски Гавран, — не пизди. Сколько?
— Сто, — ответил говнюк, вроде бы занятый открыванием и закрыванием ножа. Гавран вытащил бумажник и вынул сто гривен. Мусор рассмеялся.
— Дол-ла-ров. Я же говорил.
— Да ты ебанулся, — буркнул Гавран.
— А сколько дашь? — торговался милиционер.
— Пять могу дать.
— Гони паспорт.
— Так сколько?
— Семьдесят.
— Слушай, — Гавран пытался спасти остатки достоинства, и потому ворчал на собеседника, словно пес, — могу тебе дать, максимум, двадцатку, и ни, курва, центом больше.
Мусор прищурил глазки, светло-голубые, ну прям тебе платье Девы Марии.
— Ладно, — кивнул он. — Давай двадцатку.
Гавран вытащил две десятки из внутреннего кармана брюк. Видимо, у него уже было приготовлено на подобного рода случаи. Мусор накрыл его ладонь своей, и бабки — прямо как на выступлениях Гудини — исчезли.
— Давай нож, — протянул руку Гавран. Мусор сунул ему под нос закрытого «швейцарца».
— Конфисковано, — сообщил он, — это очень опасное орудие.
Мент сунул нож себе в карман, подошел, раскачиваясь, что твой ковбой, к своей «ладе самаре», сел в нее и уехал. Про фотку уже забыл. Или с самого начала ему было на это плевать. Гавран запустил за ним такую связку мата, что даже тетки из соседних домов вышли на веранды.
Так что теперь Гавран чувствовал себя униженным и взбешенным.
На автовокзале в Дрогобыче печальные бабули продавали, что только могли. Какие-то надувные шарики, ножики, полотенца. Сейчас они поочередно избавлялись от всего того, что им удалось накопить за жизнь, чтобы хоть как-то протянуть те несколько оставшихся годков. Никто ничего не покупал, потому что их жизни никому нафиг не были нужны. У каждого имелось достаточно собственных проблем, чтобы найти обоснование для собственной жизни.
Мужики в привокзальной пивной согласно утверждали, что при Союзе оно было лучше, и нужно было просто быть слепым, чтобы — хочешь, не хочешь — не понимать, что они были правы.
— Тут вся штука в том, — объяснял один тип с прической а-ля семидесятые годы, похожий на Казимежа Дейну[23], - что за коммунизм брались не те, что следует. А именно — москали. Они чего не начнут, все похерят, — утверждал он, попивая свое пиво со спокойствием, так странно не соответствующим творящемуся вокруг апокалипсическому блядству.
Это его спокойствие могло ассоциироваться только лишь с затишьем перед бурей, и казалось, что прямо сейчас мужик вытащит из-под стола пэпэша и разхренячит всю эту пивнушку вдребезги пополам. Честное слово, расхерячит все вокруг: бар, бармена, те несколько бутылок, что стояли на полках, маленький телевизор на холодильнике, посетителей, ну и нас, естественно. Но не только, поскольку расхерячению еще подлежал толстяк с шеей будто окорок, который чесал свои яйца автомобильными ключиками, какой-то неопределенный дедок, который в прошлом мог быть кем угодно — от жулика до генерала, еще несколько молодых, коротко обстриженных типов с лицами хищников. Это висело в воздухе, какое-то напряжение, что-то выглядело на то, будто бы вот-вот собирается начаться — а Дейна в отношении всего этого был уж слишком спокоен. Потому-то и ассоциировался со спусковым крючком, который сейчас все и запустит.
— Если бы за коммунизм взялись немцы, а еще лучше — шведы, — продолжал Дейна, — то весь свет выглядел бы иначе. Все бы поняли, что это самая лучшая общественная система, которая только может быть. Ведь оно как, — Дейна начал загибать пальцы, — работу имеешь, дом имеешь, спокойную голову имеешь, отпуск имеешь, все имеешь. — Вот только, — тут он перестал загибать пальцы и стряхнул пепел с взятой с пепельницы сигареты, — за дело взялись кацапы. И похерили, как и все остальное. Такую замечательную идею похерить! — вздохнул он с неподдельной печалью, объединяя таким образом свою галичанскую прозападность с сознанием, от которого отделиться просто никак не мог: что при Союзе было лучше.
Мы допили пиво и стали собираться к выходу. Не хотелось, чтобы именно при нас взорвалась вся та энергия, которая здесь улетучивалась, словно газ из печки.
— Ошибаешься, Богдан, — сказал тем временем неопределенного вида дедок, бычкуя чинарик в здоровенной и тяжеленной пепельнице, которой спокойно можно было бы разбить кому-нибудь голову. — Если бы немцы или французы творили мировой коммунизм, то вновь нужно было бы иметь в их отношении комплексы. А в Союзе это москали имели комплексы в отношении нас, потому что у нас всегда было более культурно, чем у них.