При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы - Страница 40
Стихи эти продиктованы конкретным поводом – очередным утеснением старообрядцев. Но речь здесь идет о большем – о неразрывности правды и свободы. И это любимая и личная, неотделимая от чувства, мысль Хомякова (хотя совсем не трудно назвать литературные образцы, на которые поэт ориентируется). Такие мысли-чувства диктуют и другие его лучшие стихи. О необходимости русского покаяния. О мнимой мудрости, не замечающей Божества. О грядущих катастрофах и испытаниях, за которыми должно последовать преображение мира и человека. И о мученичестве мысли, знакомом поэту отнюдь не понаслышке.
Избавиться от неугомонных дум Хомяков, кажется, не мог никогда.
Роза вместо перстня
Дмитрий Владимирович Веневитинов
(1805–1827)
Имя Веневитинова помнится ныне куда лучше, чем полсотни стихотворений, вышедших из-под пера поэта, который прожил всего двадцать один год. Помнится не столько благодаря устойчивой, но все же поистершейся легенде (о ней речь впереди), сколько по шутливым стихам Мандельштама. Мандельштам просил (повелевал) дать Веневитинову розу, а вовсе не таинственный перстень, тем самым строго оспаривая наказ старшего собрата.
И еще:
Перстень, якобы извлеченный из-под развалин Геркуланума, обращенного в прах роковым извержением Везувия, Веневитинову подарила Северная Коринна – княгиня Зинаида Волконская, в которую поэт был безнадежно влюблен. Веневитинов уезжал в Петербург – то ли спасаясь от вполне закономерной, но от того не менее пламенной страсти (блестящая замужняя аристократка, владычица светско-интеллектуальной Москвы, тысячеискусница, пленявшая волшебным пением, свободой суждений и дилетантской ученостью, была старше своего вздыхателя на пятнадцать лет), то ли мечтая обрести широкое поприще для будущих пиитических и гражданских свершений.
Перстень Волконской должен был оберегать поэта от сумрачных страстей, вражды мира и искушения самоубийства. Перстень этот стал таким же непременным ингридиентом веневитиновского мифа, как его благородное (со старомосковским привкусом) происхождение (что было, то было), феноменальная образованность (действительно, учился основательнее, чем Евгений Онегин), невероятное обаяние (о том вспоминали не только близкие люди, но и минутные знакомцы – впрочем, вспоминали после кончины, когда печаль друзей уже отливалась в благоуханную легенду) и грандиозный дар – поэта, мыслителя, критика, потенциального преобразователя русской культуры. Как недолго просуществовавшее «общество любомудров» – молодых московских умников, восторженно штудировавших Спинозу и Шеллинга, вдохновлявшихся Шекспиром, Гете и Байроном и чаявших великих подвигов на нивах поэзии, науки и государственной службы. Как пушкинский комплимент статье Веневитинова о первой главе «Евгения Онегина» – то ли этикетно лукавый (в статье этой Веневитинов, как свойственно задорным дебютантам, не столько говорил о Пушкине, сколько учил уму-разуму прежде высказавшегося старшего коллегу, Николая Полевого), то ли вообще придуманный задним числом. Как авторское чтение «Бориса Годунова» и «Песен о Стеньке Разине» в доме Веневитиновых и ликование слушателей. Как союз (в общем-то тактический) Пушкина и московских ученых мальчиков, плодом которого стал журнал «Московский вестник» (с самого начала не вполне пушкинский и не слишком значимый для отбывшего на брега Невы Веневитинова). Как арест при въезде в столицу (вместе с Веневитиновым ехал француз Воше, прежде без разрешения сопровождавший в Сибирь княгиню-декабристку Трубецкую – он-то и был «интересен» властям), короткое заключение и необходимость отвечать на вопрос о принадлежности тайному обществу. (Ни в каких союзах, кроме полуигрового общества любомудров, Веневитинов не состоял; протоколы московских мудрецов были сожжены, как только в первопрестольную дошли вести о 14 декабря; однако, по преданию, на запрос ответил гордо: членом тайного общества не был, но «мог бы легко принадлежать ему». Службе по Министерству иностранных дел сие признание не помешало.) Как ранняя смерть (после бала вышел без шубы и, хотя квартировал в том же доме, схватил горячку), увязанная с пребыванием под стражей и «частыми, сильными потрясениями пылкой, деятельной души его». Как сохранившееся в памяти Анны Керн восклицание Пушкина «Отчего вы позволили ему умереть? Он ведь тоже был влюблен в вас, не правда ли?».
Легенду творили не только былые любомудры, собравшие и выпустившие в свет почти все сочинения Веневитинова (в 1829 году – стихотворения, в 1831 – прозу), а позднее не раз вспоминавшие о том, кто «создан был действовать сильно на просвещение своего отечества, быть украшением его поэзии и, может быть, создателем его философии» (Иван Киреевский). Легенду творили в глаза не видевшие Веневитинова стихотворцы, чтящие его память приличествующими надгробными виршами. Легенда была нужна молодым людям, привычно ощущающим свой разлад с холодным светом, меланхоликам и радикалам, мечтателям и бунтарям. Белинский и Герцен вдохновлялись ей с не меньшим энтузиазмом, чем решительно с ними несхожие друзья Веневитинова – Погодин, Киреевский, Кошелев. «Младой певец» легко встраивался в разные контексты, оказываясь то младшим братом и наследником декабристов, то провозвестником эпохи философской рефлексии, то «почти Лермонтовым», то легитимным сочленом «пушкинской плеяды»… Стихи переставали быть стихами, растворяясь в воспоминаниях и слухах о короткой жизни, роковых страстях, великих надеждах и безжалостной судьбе, благо все это можно было без труда обнаружить в компактном корпусе сочинений Веневитинова, стихотворца квалифицированного, чутко улавливающего веяния времени и грамотно осваивавшего уже готовые приемы письма, но лишенного и намека на творческую индивидуальность, на то, что зовется «лица необщим выраженьем».