При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы - Страница 30
«Страсть к стихотворству» (1815) – еще одна сказка Измайлова, тут заставившего Хвостова считать стопы на смертном одре, а через девять лет буркнувшего:
Одой названо «Послание к N. N. о наводнении Петрополя, бывшем 1824 года 7 ноября» – то, что помянуто в «Медном всаднике». Пушкин, внимательно послание прочитавший, прямо откликнулся на его последнюю часть. Согласно Хвостову:
Чуть ли не мигом наступившее благолепие – следствие попечений государя и взаимных забот жителей. Мир устроен правильно:
Пушкин не может принять этого простодушного оптимизма. И в его поэме:
Приметим прямую отсылку к посланию Хвостова.
И так далее вплоть до:
Все это происходит после того, как Евгений не нашел домика Параши и вдруг, ударя в лоб рукою, захохотал… Сразу за «хвостовскими» строками пробел и:
Евгения, как и много кого еще, небеса любят меньше, чем автора «Послания к N. N.». Не Хвостов виноват в гибели Параши и безумии ее жениха. И упрекает его Пушкин не за веру в Провидение, не за благодарность властям (правительство действительно пеклось о пострадавших) и добродетельным петербуржцам – за единящее с толпой «бесчувствие холодное», которое, увы, может сочетаться как с практической филантропией, так и со страстью к стихотворству.
И все же в этих горьких строках слышна не только ирония, балансирующая на грани презрения и негодования. Холерным летом 1831 года Пушкин писал Плетневу еще злее: «Посреди стольких гробов, стольких ранних или бесценных жертв, Хвостов торчит каким-то кукишем похабным <…> Бедный наш Дельвиг! Хвостов и его пережил. Вспомни мое пророческое слово: Хвостов и меня переживет». (Не пережил – в 1835-м умер.) Но даже эта ярость разряжается шуткой: «Но в таком случае, именем нашей дружбы, заклинаю тебя его зарезать – хоть эпиграммой». Что же еще поделать с человеком, живущим одними словами и находящим в том счастье?
Молодой Баратынский ухмылялся:
Стареющий Карамзин признавался Дмитриеву: «Я смотрю с умилением на графа Хвостова <…> за его постоянную любовь к стихотворству <…> Увижу, услышу, что граф еще пишет стихи, и говорю себе с приятным чувством: “Вот любовь, достойная таланта! Он заслуживает иметь его, если и не имеет”». Все так, и коли вдуматься, то в пушкинской аттестации графа Хвостова сквозь смысл «обратный» неожиданно проступает самый что ни на есть прямой.
Нет подвигам забвенья
Николай Иванович Гнедич (1784–1833)
«Ради Бога, облегчи меня: вот уже второй день, что меня пучит и пучит стих: Быть может, некогда восплачешь обо мне, который ты же мне и натвердил. Откуда он? чей он? Перерыл я всего Батюшкова, Озерова, тебя и нигде не нахожу, а тут есть что-то озеровское, батюшковское. Помнится мне, что это перевод стиха французского…» – так взывал к Пушкину Вяземский 26 июля 1828 года. Не скоро ходили письма из Пензы в Петербург, только 1 сентября Пушкин ответил: «Быть может, некогда восплачет обо мне стих Гнедича <…> в переводе Вольтерова “Танкреда”».
Далеко не самую громкую трагедию Вольтера Гнедич перевел, когда Пушкин был еще мальчишкой – в 1809 году. О ту пору на французском театре в Петербурге Аменаиду (главная женская роль в «Танкреде») играла славная госпожа Жорж. Двадцатипятилетний Николай Гнедич, уже опытный переводчик (двумя годами раньше он выдал «Леара» – переложил с французского «Короля Лира»), истовый театрал, заботливый пестун уже входящей в силу царственной Екатерины Семеновой, решил, что она, его неизбывная любовь и высокая надежда, будет лучшей Аменаидой, чем кружащая публике голову француженка. (Героиня «рыцарской» трагедии Вольтера была не самой удачной ролью Жорж.) Все сбылось. Семенова превзошла соперницу, вполне явив «томное, нежное, горестное выражение чувств», которым держится вся трагедия. И тот стих, что «натвердил» Вяземскому Пушкин. Вернее – его «прообраз»: Пушкин невольно изменил строку Гнедича, а Вяземский запомнил ее в той «редакции», которую явно не раз слышал из уст друга. У Гнедича Танкред, поверивший в падение возлюбленной и потому алчущий гибели, горестно восклицает:
Конечно, пушкинская версия изысканнее (дактилическая цезура предает строке рыдающую прерывистость), но создан стих Гнедичем. Это он расслышал опорный «слезный» архаичный глагол, волной вздымающийся над общей «ноющей» (аллитерации на «н» – «некогда», «о мне», «она») мелодией. Такое дается только истинному поэту.
Так, указывая на загадочного чудесного младенца, тучегонитель Зевс умеряет скорбь Фетиды, веками печалящейся о своем в юности погибшем и скоро забытом миром сыне, великом Ахилле. Некогда «молниеносный отец» обещал ей: