Превращенная в мужчину - Страница 80
Если бы он, кузен Ян, был теперь на его месте, все давно было бы так, как должно быть. Раздался бы тихий стук, дверь бы открылась — и вошла маленькая Гвинни! Она выключила бы свет, прошла бы к нему, села на кровать.
— Чего ты хочешь, Гвинни? — спросил бы он.
— Ох! — сказала бы она. — На дворе гроза, я боюсь! — И разве не закралась бы она, лишь немного помедлив, к нему под одеяло?
— На дворе сияет луна, — засмеялся бы он, — и светят все звезды! Но если ты, дурочка, боишься, так сильно боишься…
Это было бы для нее подарком — она с благодарностью целовала бы ему руки.
Эндрис прислушался. Дверь оставалась закрытой. Никто не стучал. Он должен пойти к ней, сесть на ее кровать. Если бы он там сидел… или если бы Ян там сидел…
— Тра-ла-ла, — сказал бы он. Не в слове суть, когда говоришь с лошадью, со щенком или с молодой девушкой. Только в звуке и в тоне голоса. Слова могут быть разные и языки — различные, но милая песенка всегда одна и та же. Ее кузен пел девушке, которая писала ему письма в Войланд, секретарше в лондонском дворце адмиралтейства, за что она продала ему секретные бумаги, пел застенчивой сестре Розе-Марии, позволившей за одно это положить себя в постель к чужому. И… и… скольким еще?..
Эндрису не лежалось спокойно. Даже теперь было больно вспоминать о тех женщинах.
Ведь и ему кузен пел такие же радостные песни, вернее, — ей. Эндрис закрыл глаза, припоминая все нежные слова, которые когда-то говорил Ян. Тогда, на Капри, и затем в Риме, когда он ее посетил. Затем в Берлине и один раз, только один раз — в Нью-Йорке, когда она приехала из Европы. И наконец, в последний раз — в летнюю ночь в Мюнхене.
В ушах звучал одуряющий голос Яна, отзывался в сердце и в мозгу — как дорого все это было!
Эндрис вскочил в постели, зашатался, схватился за спину кресла. Овладел собой — это уже прошло: он уже мужчина.
Скорее, скорее, пока он еще насыщен этими страстными звуками. Он накинул кимоно, на голые ноги надел кожаные туфли, вышел и через коридор подошел к двери Гвинни.
Секунду помешкал и, не стучась, вошел. Темно и тихо.
Он зажег свет. На кушетке сидела Гвинни, еще в вечернем платье, и пристально смотрела на Эндриса.
— Что с тобой, Гвинни? — спросил он.
— О, ничего, — ответила она.
Взгляд ее был печален. Что-то смутило его — что именно? Он понял: на столе не стояло ничего, даже не было стакана ледяной воды. Ну конечно, тут должно быть шампанское. Как тогда, в Мюнхене.
Он вспомнил, как говорил тогда Ян: «Гляди-ка, холодная утка. Это — ловко. Но только один стакан? Или ты хотела одна выпить всю бутылку?»
Он поднес бы стакан к ее губам…
Его лоб пылал. Он был так переполнен воспоминаниями, что даже громко сказал:
— Пей же, пей.
— Что мне пить? — спросила Гвинни.
Он покачал головой, опомнился, подсел к ней, взял ее руки, стал гладить ее щеки. Его охватило странное чувство: мужчина, сидящий тут, рядом с милой куклой, этот мужчина был Ян. Нет, конечно, это он, Эндрис… и тем не менее это был кузен.
Он уговаривал ее, как собачку.
— Где тебе больно? Это ничего, это — пройдет! Пей, зверюшечка, пей!
Ее голова лежала на его груди, и она тихо всхлипывала. Быстрая судорога прошла по ее телу.
— Это моя вина, — шептала она. — это только моя вина.
— Что такое? — утешал он ее. — В чем вина? Не плачь, мое дитятко, все будет хорошо. — Он взял ее голову в обе руки и снял поцелуем две большие слезы с ее щек.
— Да, — согласилась она. — Только бы мне пройти перед Красным Камнем, хоть один раз пройти…
— Что? — спросил он.
Она тесно прижалась к нему.
— Тэкс мне это сказал — ты должен мне объяснить!
Тогда он рассказал ей о кабаньей охоте своего предка и о красном памятном камне в парке в Войланде. О тракенэрской кобыле с выжженным тавром на левой ноге, о пятилетней Мире, которая боялась, становилась на дыбы, обливалась потом, дрожа от ужаса. И о Яне, который трепал ее по шее, целовал ее мордочку, шептал ей на ухо и провел ее мимо злого камня.
Гвинни внимательно слушала.
— И потом уже она всегда проходила мимо? — спросила она. — Никогда больше не испытывала страха?
Они сидели молча, рука в руке. Спустя некоторое время Гвинни произнесла:
— Я знаю, что все это значит.
Он наклонился к ней, поцеловал ее ушко, тихо пошептал ей. Как звон далеких вечерних колоколов, как летний ветерок, горячий и душный, наполненный липовым ароматом, были слова, стекавшие с его губ. Он сам не знал, что говорил, — слова без окончаний, нежные, милые, путаные слова.
— Ты хочешь? — спрашивал он.
— Да, — шептала она, — да!
Она смотрела на него. Глаза ее блестели, как у лунатика.
— Еще три дня, — медленно произнесла она. — Тогда я буду готова.
Она подняла голову и подставила ему полуоткрытые губы.
Его сердце сильно билось, когда он возвращался в свою комнату. В нем все ликовало, пело, торжествовало. Итак, удалось, он…
Он? Или его кузен Ян — в нем? Все равно, потому что это все же был он — он был опьяненным победителем.
Эндрис взял открытку из Войланда, прочел ее еще раз. Взял другую, написал смеющийся ответ: «Что я делаю? — Тра-ла-ла! — Приблудная Птичка».
«Партита»
За эти три дня Гвинни утонула в любовных утехах. Теперь она постоянно нуждалась в его прикосновениях с ним. Она не отпускала его руку, прижималась к нему на кушетке, в автомобиле, на улице. В темной ложе Оперы она подносила его ладонь к своим губам. Даже за обедом Гвинни потихоньку протягивала пальцы через стол, чтобы легко поласкать его. Эндрис нежно отвечал на ее ласки, с радостью воспринимал это постоянное касание, которое ничем более не прерывалось, тихо и постепенно нарастало, чтобы закончиться полным соединением — через три дня. Точно они хотели срастись друг с другом…
Окружающий мир их больше не интересовал. Они забывали о нем и не видели, как все пристально смотрят на них — слегка насмешливо, слегка с состраданием, даже с завистью, а все же с доброй улыбкой, которую всегда вызывает поведение ребячески влюбленных.
— Замечаешь? — спрашивал Тэкс.
Феликс кивал головой.
— И слепой это почувствует, если не сможет увидеть. Теперь уже далеко пошло, и скоро мы поедем в Лондон.
— Устраивать свадьбу! — вздыхал Тэкс.
— Тогда конец нашему парижскому блаженству!
— Пусть будут счастливы, — сказал немец.
Его приятель добавил:
— Они достаточно долго мучили друг друга.
Они советовались, что подарить к свадьбе. Сошлись на том, что надо переговорить с Марией-Бертой и Риголеттой. Эти уж найдут что-нибудь подходящее и дешево купят.
Когда Эндрис в тот вечер подарил Гвинни прощальный поцелуй перед сном, она не хотела отпускать его. Они стояли в дверях, тесно прижавшись, оба — в пижамах. Лишь тонкая полоса шелка отделяла их друг от друга.
— До завтра, — сказал он.
И она прошептала:
— Я буду твоя. Завтра ночью — да!
Когда он стоял в коридоре, дверь еще раз открылась. Она подбежала к нему и сунула ему что-то в руку.
— Тебе! — шепнула она.
Они снова обнялись, прижали губы к губам.
Мимо прошла горничная, кашлянула.
Они этого не заметили.
— Завтра ночью! — шептала Гвинни. — Завтра ночью — да!
Эндрис вошел в свою комнату, разорвал бумагу, открыл маленькую коробку и нашел там золотую табакерку чудеснейшей работы времен Регентства, усыпанную бриллиантами, которые отсвечивали нежнейшим розовым светом. Какой французский принц мог некогда подарить ее своей возлюбленной? Эндрис вложил в нее свои папиросы, затем вынул оттуда одну, закурил. Сделал всего одну затяжку. Ему казалось, что это был еще один поцелуй с ярко накрашенных губ Гвинни.
Он крепко спал этой ночью, долго и без снов. Была уже половина одиннадцатого, когда он проснулся. Его взгляд упал на драгоценную табакерку. Эндрис быстро встал, выкупался, проворно оделся. Позвонил и спросил, заказала ли уже барышня завтрак, удовлетворенно кивнул, когда лакей ответил, что она еще никого не вызывала. Значит, есть еще время купить ей ответный подарок! Он распорядился передать Гвинни, чтобы она немного обождала с завтраком, он скоро вернется.