Преступление падре Амаро - Страница 23
Он лег, не помолившись. Глубокой ночью Амелия услышала в комнате внизу беспокойные шаги: накинув халат, падре Амаро нервно ходил из угла в угол и курил сигарету за сигаретой.
V
Амелия тоже не спала. На комоде мигала лампадка, распространяя едкий чад; белела упавшая на пол нижняя юбка; глаза кота, беспокойно бродившего по комнате, горели в темноте зеленоватым, фосфорическим огнем.
В соседнем доме плакал ребенок. Амелия слышала, как мать унимает его, как скрипит, покачиваясь, колыбель и женский голос тихо напевает:
Это пела несчастная Катарина, прачка, которую лейтенант Соуза бросил с грудным ребенком на руках, снова беременную, а сам уехал в Эстремос и женился! Когда-то она была беленькая, хорошенькая девушка, а теперь так высохла, что не узнать – кожа да кости.
Как памятен Амелии мотив песни! Когда ей было семь лет, ее мать долгими зимними ночами пела эту колыбельную маленькому братцу, который потом умер.
Амелия помнила все, как вчера. Они жили тогда в другом доме, на Лиссабонском шоссе; под самым окном ее комнаты росло лимонное дерево, и среди его блестящей лаковой листвы мать развешивала на солнышке пеленки маленького Жоанзиньо. Отца своего Амелия не помнила. Он был офицером и умер совсем молодым; мать до сих пор вздыхает, вспоминая его статную фигуру, затянутую в кавалерийский мундир. Когда Амелии исполнилось восемь лет, она стала ходить к учительнице. Эти впечатления были совсем свежи в ее памяти! Учительница была полная, чистенькая старушка, бывшая повариха женского монастыря святой Жоаны в Авейро. Приладив на носу круглые очки, она сидела у окна, энергично работала иглой и рассказывала истории из монастырской жизни: про упрямую сестру казначейшу, вечно ковырявшую чем-нибудь в своих испорченных зубах; про мать привратницу, ленивую и флегматичную особу с миньотским акцентом;[48] про руководительницу хора, утверждавшую, что происходит из рода Тавора,[49] большую почитательницу Бокаже; а в заключение – легенду о монахине, умершей от любви; ее призрак бродил в иные ночи по монастырским коридорам, повторяя с горестными стенаниями роковое имя: «Аугусто! Аугусто!»
Амелия слушала эти рассказы затаив дыхание. Ей так нравились пышные церковные празднества, она так любила слушать жития святых и молиться, что даже задумала стать монашенкой, «хорошенькой-прехорошенькой, в белом-пребелом покрывале».
У маменьки постоянно бывали в доме священники. Декан Карвальоза приходил к ним ежедневно: Амелия прекрасно помнила этого коренастого пожилого священника, который говорил в нос и тяжело дышал, поднявшись по лестнице.
Он был другом дома, и Амелия называла его «крестным». Когда девочка возвращалась от учительницы, он уже сидел в гостиной, расстегнув подрясник, под которым виднелся черный бархатный жилет, расшитый желтыми цветочками. Сеньор декан интересовался, хорошо ли она выучила уроки, и спрашивал таблицу умножения.
По вечерам собирались гости: падре Валенте, каноник Крус и один лысый старичок в синих очках, с воробьиным профилем; когда-то он был францисканским монахом, и все звали его «брат Андре».
Приходили маменькины приятельницы со своим вязаньем, а также капитан пехотных егерей Коусейро; у него были желтые от табака пальцы; он всегда приносил с собой гитару. Но в девять часов девочку отправляли спать. Из-за стены слышались голоса, сквозь дверную щель пробивалась полоска света. Потом голоса стихали, и капитан, бренча на гитаре, пел лунду.[50]
Амелия росла среди священников. Некоторых она недолюбливала, особенно падре Валенте, жирного, всегда потного старика; руки у него были мягкие, толстые, с обгрызенными ногтями! К тому же он любил, раздвинув ноги, ставить ее у себя между колен и теребить за ухо, и она не могла увернуться от его дыхания, пропитанного запахом лука и табака. Зато с худощавым каноником Крусом Амелия дружила: седой как лунь, опрятный, в начищенных до ослепительного блеска башмаках, он входил тихо и скромно, сверкая пряжками, прижимая в знак приветствия руку к груди, и всегда говорил что-нибудь приятное своим мягким, слегка пришепетывающим голосом. Амелия к тому времени уже знала катехизис и закон Божий. И на уроках и дома по всякому поводу ей твердили: «Боженька накажет». Бог для нее был существом, которое насылает болезни и смерть, и потому его надо беспрестанно умилостивлять постами, мессами, частыми молебствиями и всячески угождать его служителям. И если ей случалось заснуть, не дочитав «Славься, владычица», она на другой же день приносила покаяние из боязни, что Бог нашлет на нее лихорадку или устроит так, чтобы она споткнулась и упала с лестницы. Самое радостное время в ее жизни наступило, когда ее начали обучать музыке. В углу столовой стояло старенькое фортепьяно, накрытое зеленой тканью. Инструмент был вконец расстроен и использовался большей частью как посудный стол. Амелия, бегая по комнатам, любила напевать; ее тоненький свежий голосок нравился сеньору декану, а маменькины приятельницы твердили:
– Рояль все равно стоит без дела, почему бы не поучить девочку музыке? Приятно, когда барышня музицирует. Когда-нибудь пригодится!
Декан знал хорошего учителя, бывшего органиста из собора в Эворе, убитого горем старика: его единственная дочь-красавица сбежала в Лиссабон с каким-то офицериком. Два года спустя Сильвестре с Базарной площади, часто бывавший в столице, видел ее на Северной улице в компании английских моряков, одетую в пунцовую гарибальдийку[51] и с подбитым глазом. Старик впал в глубокую тоску, а потом и обнищал. Его устроили из жалости на маленькую должность в канцелярии епископа. По внешности старый органист напоминал неудачника из плутовского романа. Он был страшно худ, страшно высок, волос не стриг, и они свисали до плеч тонкими белыми прядями; воспаленные глаза постоянно слезились. Но у него была трогательная улыбка – кроткая и добрая, и он казался всегда таким прозябшим в своей короткой пелерине винного цвета, отделанной барашковым воротником! За высокий рост и худобу, а также за грустный и задумчивый вид ему дали кличку «дядя Аист».
Однажды Амелия нечаянно назвала его так и сейчас же прикусила губу, ужасно смутившись.
Старик улыбнулся.
– Ничего, милое дитя, ничего. Можешь звать меня дядей Аистом… Что тут плохого? Аист и есть!
В ту зиму не переставая дул юго-западный ветер и лили дожди; холод и сырость замучили бедняков. Много голодающих семей обращались в епископскую канцелярию за хлебом. Дядя Аист приходил давать урок в полдень; с его синего зонта стекали на лестницу струйки воды; он дрожал от холода, и когда садился, то стыдливо прятал от глаз хозяйки ноги в продранных намокших башмаках. Он жаловался, что у него стынут пальцы и из-за этого он не может попасть на нужную клавишу и даже писать в конторе.
– Руки костенеют… – грустно говорил он.
Когда Сан-Жоанейра заплатила ему. за первый месяц занятий, старик купил толстые шерстяные перчатки.
– Как славно, дядя Аист! Теперь вам тепло! – радовалась Амелия.
– Я купил их на ваши деньги, милое дитя. Теперь буду копить на шерстяные носки. Благослови вас Бог, милое дитя!
На глазах его выступили слезы. С того дня Амелия стала «его дорогим маленьким другом». Старик посвящал ее во все свои дела: делился своими заботами, говорил, как тоскует по дочери, описывал день своей славы, когда в бытность соборным органистом в Эворе он при самом сеньоре архиепископе, облаченном в алую мантию, аккомпанировал хору, исполнявшему «Laus perenne».[52]