Предание о старом поместье - Страница 10
— Вот что я вам скажу, хозяйка, — подхватила служанка, — сдается мне, что пастор и сам понимает это, а если нет, то в скорости непременно поймет. В доме наконец настанет покой, и пастор этому только рад будет!
— Да уж наверняка поймет, — сказала пасторша. — Ведь мне то и дело приходилось препираться с ним из-за нее. На ее одежду такая пропасть денег уходила, что уму непостижимо. А он все боялся, как бы ее не обделили, так что иной раз ей перепадало даже больше, чем собственным детям. Она ведь старше всех была, и на нее материи много надо было.
— Теперь, небось, вы, хозяйка, ее платье Грете отдадите?
— Да, либо Грете отдам, либо себе оставлю.
— Не больно-то много от нее, бедняжки, осталось.
— Никто и не ждал от нее наследства, — сказала пасторша. — Хватило бы и того, чтобы она по себе добрую память оставила.
Именно такие речи и ведутся, когда у человека совесть нечиста и ему хочется оправдать себя. Приемная мать Ингрид наверняка говорила не то, что думает.
Далекарлиец повел себя точно так же, как он обычно поступал, приходя в усадьбу торговать. Постояв немного и оглядевшись в кухне, он очень бережно поставил мешок на стол и принялся расстегивать ремни. Затем оглядевшись еще раз, чтобы окончательно убедиться, что ему не грозит опасность со стороны кошки или собаки, он выпрямился и стал открывать верх мешка, завязанный многочисленными веревочными узлами.
— Нечего тебе мешок развязывать, — сказала Лиза. — Нешто не знаешь, что мы в воскресный день куплей-продажей не занимаемся? — Больше она не обращала на него внимания, хотя дурачок продолжал расстегивать ремни. Она вновь обратилась к хозяйке, чтобы продолжить разговор. Нельзя было упускать столь удобного случая заслужить ее благоволение.
— Я вот думаю, не обижала ли она малышей? Я частенько слышала, как они плачут в детской.
— Как она к их матери относилась, так и к ним, — сказала пасторша. — А теперь они, ясное дело, плачут, горюют, что она умерла.
— Бедные несмышленыши, сами не знают, об чем горюют, — ответила служанка. — Вот помяните мое слово, хозяйка, и месяца не пройдет, как никто в доме по ней больше тужить не станет.
Тут они обе повернули головы от очага и посмотрели на стол, где далекарлиец открывал свой огромный мешок. Им послышалось нечто необычное — не то вздох, не то всхлипывание. Далекарлиец наконец-то открыл мешок, и перед ними предстала лишь нынче утром похороненная приемная дочь, точно такая, какой они положили ее в гроб.
Впрочем, она была теперь не совсем такая. Если можно так выразиться, она была куда мертвее, чем утром, когда ее хоронили. Тогда лицо у нее было почти такое же белое, как при жизни, а теперь оно было серое, точно у призрака, с иссиня-черными губами и жутко ввалившимися глазами. Она ничего не говорила, но глубокая скорбь читалась в ее лице, а букетик цветов, полученный от приемной матери, она протянула ей с выражением жалобного укора.
Это было зрелище, которого никто из людей не смог бы вынести. Приемная мать тут же свалилась в обмороке, а служанка сперва остолбенела на месте, переводя взгляд с дочери на мать, а затем, закрыв лицо руками, убежала в кладовку и заперлась там.
— Нет, нет, — сказала она, — не ко мне она явилась, и ни к чему мне там быть.
Но Ингрид обернулась к далекарлийцу.
— Завяжи меня в мешок и унеси отсюда! Слышишь! Слышишь? Унеси меня отсюда! Унеси туда, откуда принес!
В эту минуту далекарлиец выглянул за дверь. Он увидел, как по аллее движется к дому целая вереница повозок. Ну нет, тут он нипочем не останется! Это ему не с руки.
Ингрид снова свернулась калачиком на дне мешка Она больше ни о чем не просила, а только плакала. Ремни снова были затянуты, ее подняли на спину и понесли.
Гости, прибывшие на поминальный обед, чуть не лопнули от смеха, глядя, как спешил прочь отсюда Козел, кланяясь при этом каждой лошадиной морде.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Матушка Анна Стина была старая женщина, которая жила в глухом лесу. Она частенько наведывалась в пасторскую усадьбу, чтобы помочь там по хозяйству. Проделав долгий путь по лесистым склонам, она являлась, как по заказу, именно тогда, когда в усадьбе пекли хлеб или затевали большую стирку. Это была умная и славная старуха, и очень скоро они с Ингрид стали добрыми друзьями. И теперь, как только девушка вновь обрела способность соображать, она тотчас же решила искать помощи у Анны Стины.
— Послушай, — сказала она далекарлийцу, — когда выйдешь на проезжий тракт, сверни в лес и иди прямо, пока не выйдешь на тропу. Там свернешь налево и опять пойдешь прямо, пока не увидишь большую песчаную яму. Оттуда видна будет избушка. К ней ты меня отнесешь, и там я буду играть для тебя.
Даже для ее собственного слуха невыносим был этот резкий и повелительный тон, каким она говорила с далекарлийцем. Но она вынуждена была так говорить с ним, чтобы заставить его повиноваться. Иного выхода у нее не было. И все же не ей бы приказывать другому человеку, ведь она даже и жить-то не вправе!
После того, что произошло, она считала себя не вправе жить. Ужаснее того, что с ней случилось, и быть не могло. Шесть лет провела она в пасторской усадьбе и не сумела снискать любовь у окружающих хотя бы настолько, чтобы кто-нибудь пожалел о ее смерти. А тот, кого никто не любит, не имеет права жить. Она не смогла бы объяснить, откуда у нее это убеждение, но ей это казалось само собою разумеющимся. Она убедилась в этом потому, что с той минуты, как она услышала, что они не любили ее, сердце ее словно сжала чья-то железная рука и сжимала его все сильнее и сильнее, словно вынуждая остановиться. Отныне вход во врата жизни ей заказан. Именно в тот момент, когда она вырвалась из когтей смерти и почувствовала властный и неодолимый зов жизни, то, что дает право на жизнь, было у нее отнято.
Это было хуже, чем смертный приговор. Да, это было ужаснее обыкновенного смертного приговора. Она знала, на что это похоже. Так бывает, когда в лесу валят дерево, но не обычным способом, подпиливая ствол, а подрубая корни и оставляя дерево погибать в земле. И вот стоит это дерево и не понимает, почему не поступают к нему более из земли соки и питание. Оно изо всех сил борется за жизнь, но листьев становится все меньше, не появляются новые побеги, опадает кора. Оно обречено на смерть, потому что отторгнуто от источника жизни. И ему ничего больше не остается, кроме как умереть.
Наконец далекарлиец снял со спины мешок и водрузил его на каменную глыбу около маленькой избушки, скрытой в глухой лесной чаще.
Избушка была заперта, но Ингрид, выбравшись из мешка, пошарила за порогом под дверью, нашла ключ, отомкнула замок и вошла.
Девушке хорошо знакома была и эта избушка, и ее внутренность. Не впервые являлась она сюда в поисках утешения. Уже, бывало, приходила она к старой Анне Стине и жаловалась, что ей больше невмоготу оставаться у пастора, что приемная мать слишком сурово с ней обходится и что она не хочет возвращаться в пасторскую усадьбу.
Но всякий раз старушке удавалось успокоить и образумить ее. Она варила для Ингрид превосходный кофе, в котором не было ни единого кофейного зерна, а были лишь горох да цикорий, и все-таки этот кофе вселял в нее бодрость. И старая Анна Стина умела настолько успокоить девушку, что та в конце концов сама начинала смеяться над своими невзгодами. Повеселевшая, спускалась она почти вприпрыжку по лесистым холмам и возвращалась домой.
Впрочем, на этот раз и превосходный кофе Анны Стины не помог бы, даже если бы она была дома и попотчевала им свою гостью. Но старушка находилась в пасторской усадьбе на поминках Ингрид, потому что пасторша позаботилась о том, чтобы пригласить всех, кого любила ее приемная дочь. Видимо, и тут нечистая совесть давала себя знать.
В самой же избушке старой Анны было все на своих местах. И когда Ингрид увидела деревянный диван, и стол с дочиста выскобленной столешницей, и кошку, и спиртовку для варки кофе, то она хотя и не почувствовала облегчения, но по крайней мере поняла, что здесь она может без помехи предаться своему горю.