Позор и чистота - Страница 6
Там вообще любят военных.
2. «Ветер назойлив»
Глава четвертая,
в которой Катаржина Грыбска встречается с родиной
Да не боялась она летать. Она боялась только черного холода и молчания, которые подступали все ближе. Мама запирала в кладовку, бывало, на целый вечер. Не любила ее мама. А кто любил?
Люди могут быть снисходительны к человеку, который несчастен и одинок, если он ведет себя в стилистике драм Антона Павловича Чехова, то есть говорит о чем угодно, только не об этом. Но к человеку, приближающемуся к вам ни с того ни с сего и жарко вопящему: «Я несчастен! Я одинок! Меня даже мать родная не выносит!», безжалостны будут все. Это знают профессиональные нищие и оттого предпочитают воздействовать одним только обездоленным видом и сокрушенно потупленным взором. Возможно еще держать замызганную табличку с изложением своей беды или молить тихим голосом. Но тому, кто орет и требует помощи, если и подадут, то – чтоб отвязался. Подадут, брезгливо отворачивая рожу.
Катаржина поэтому никогда не смотрела на собеседника прямо, но только вверх и вбок. Словопоток валил из нее шальной бурей. На этот раз пургой заносило аккуратную вдову профессора-искусствоведа.
– Вот лечу в кошмар, понимаете? Сама не знаю, что будет. Она сильная как не знаю что. Раньше говорили «как мужик», да какие теперь мужики, сами знаете. Такая мамашка у меня, что вот которые молот кидают на нее похожи – ручищи, ножищи. Запирала в кладовке, представляете? И мои колготы рвала этими ручищами на лоскуты, в сеточку колготы как увидит – так рвет, а я покупала тогда с переплатой в три раза. Била боем. Метлой била, граблями била, мокрым бельем била, портфелем школьным тоже…
– Зачем же ваша мама рвала ваши колготки? – с некоторым испуганным интересом спрашивала вдова, в чьих ушках красовались скромные, но уже набравшие от времени свою цену сережки с искусственными рубинами, ширпотреб пятидесятых, подарок мужа к рождению дочки.
– Она с дури своей деревенской считала, что это для прости-господи!
– Что такое прости-господи?
– Ну в деревнях так проституток зовут. Раз я черные колготы в сеточку ношу – так я, значит, прости-господи. На все Ящеры орала, у нас деревню зовут – Ящеры. То есть мы давно там не живем, я маме домик купила в девяносто третьем, каменный, шикарный, под Лугой почти в черте. В черте города, на реке. Домик я купила на свои шиши, я прости-господи как она орет – на реке, двухэтажный. Это самый жуткий бзик у ней был, что дочка в город отвалит и станет прости-господи. Она, знаете, ничего не поняла, никакой перестройки, никаких реформ, заладила одно, что это все блядство и блядей плодить, извините за выражения. Она у меня только так выражается. А в дом поехала за милую душу! Теперь за мою дочь взялась, там опять бой начался и колготы в рванье пошли, я звонила, ором орет. Дочка моя Никуша, Вероника, ей шестнадцать будет, так Валентина Степановна уже начала свое воспитание бессмертное. Если она и мою Никушу бить начнет, я ее удавлю. Сама не смогу, найму киллера.
– Но как вы… почему вы… свою дочь оставили этой женщине?
– А что мне было делать? А деньги откуда возьмутся? Я работаю за границей… по разным контрактам, а папа у Никуши такой, что… Мы, знаете, не расписывались, потом разошлись, он творческий человек… вы, может быть, знаете. Певец, автор-исполнитель. Валерий Времин.
Вдова что-то слышала. У Времина пошла новая волна удачи, он теперь считался таким русским прашансоном в его архаической, нежной стадии.
– Может быть, – предположила практичная вдова, – вам как-то связаться с отцом ребенка и все-таки изолировать вашу дочь от влияния такой бабушки?
– Да, – отвечала Катаржина удовлетворенно. – Мы так и поступим.
Она постоянно что-то отхлебывала – воду, сок, пиво, вспотела, косметика растеклась на влажном горящем лице, и прущий из Катаржины внутренний жар стал слегка пованивать. Зная за собой эту неприятность, она то и дело подпрыскивалась «Мажи нуар». Обожаемые «Мажи нуар»! Как перекупила остаточек у губастой Марыли в непостижимом уже восемьдесят шестом (пять рублей! полклиента, ибо Карантина работала за десятку), так и полюбила эту воньку навечно.
Раз Маринка выпендрилась и стала Марылей, значит, она будет Катаржиной, вот так вот, и подумаешь, говорят, будто нет такого имени – теперь есть такое имя! А тот хмырь с полуседыми усами, в поезде, в ресторане, они с Марылей на пару работали по вагон-ресторанам, который заржал и вякнул – ну ты там, как тебя… Карантина… вот сволочь усатая командировочная…
Все усатые – сволочи!
И Марыля, тварюга, разнесла, и заладили с тех пор – Карантина, Карантина.
Но теперь ей предстояло появиться там, где не могло существовать ни Катаржины, ни Карантины, ни Катрины, ни Кэт, там, где вместо игривых игровых псевдонимов сияла беспощадная истина и где намертво и навечно была прописана «Катька блядь». Давненько Валентина Степановна не произносила имени дочери без этого «плавающего артикля».
Родина в виде Валентины Степановны надвигалась на блудную дочь со скоростью 900 километров в час, раздувая в ее душе панический жар.
Как известно, каждый носит в себе свой образ Родины. Катаржина не могла представить ее иначе, как в образе мамы родной, стоящей на пороге избушки женской глыбы на слоновьих ногах, с плечами борца и каменным лицом неумолимого идола. В руках идол держит лопату или грабли. Пусть кругом роскошествует прогресс и как угодно изнеживаются нравы – глыба стоит неколебимо на страже своих лесов, полей и рек, поджидая блудных детей, которых она первым делом с наслаждением отоварит граблями, а потом уже станет слушать их покаянные речи.
«За три года позвонила один раз. Ой мама, ой дорого из Франции говорить. А тряпки проституточьи покупать не дорого, а рожу натягивать не дорого. Ни копья на дочку не вывалилось из ней за три года, а на Верке все трещит – девка в рост пошла». Валентина Степановна упорно называла внучку Верой, начисто отшвырнув какую-то там «Веронику». – «Барское имя. По полям в белых шляпах цветочки собирать. Нам ни к чему. На черта русским девкам нерусские имена цеплять?»
Взгляды на жизнь у Валентины Степановны были такими могучими и твердыми, что не поддавались никаким влияниям и вмешательствам. Ни один представитель начальства всех уровней – прошлого и настоящего – не пользовался ее благосклонностью. Все они, как убежденно говорила Валентина Степановна, сидели и сидят на шее у русского народа. «Что немцы эти Романовы больные на голову, что дедушка лысый гаденыш Ленин, что Сталин кровосос рябой, что наш председатель совхоза жадоба. Все они, паразиты, из дыры чертовой матери выползли, корми их, пои, дворцы им налаживай, чтоб они там по комнатам ходили и думали как народ извести». Поглазев в перестройку на экран телевизора, Валентина Степановна заметила: «Вот разблядовались до СПИДов уже, и все им Сталин виноват. Сталин у них плохой, что им руки загребущие в жопу не засунуть и не посидеть ровно… Ну теперь будет у нас конец фильма! Сдурнел, зачервивел народ, хоть лопатой сгребай в яму да новый засевай…» А когда местный ящерский пьяница, которого по иронии судьбы звали Коля Романов, заметил: «Все ругаешься на власти, Валентина, а дочка у тебя прости-господи», та ответила столь же твердо и могуче, как всегда: «Ты, Романов, дурак вроде тезки своего, царя покойного, царствие ему небесное, там дураков в охотку берут. То одно, а то другое. Если Катька с червяком уродилась, так ее хоть насмерть забей – червяк не выползет. Червяк пока человека не сожрет – не выползет. Тоже учитель нашелся в штанах обоссанных мне морали читать!»
Неудивительно, что, по мере того как аэрофлотовский «тусик», который через год после описанных нами событий навернется под Иркутском, а пока копил в своем нутре тайные порчи и пороки, приближался к Санкт-Петербургу, тот «червяк», с которым, по мнению мамы, уродилась дочь, заметался по ее жалкой, полусъеденной душонке в тоске и отчаянье.