Повседневная жизнь русских литературных героев. XVIII — первая треть XIX века - Страница 81

Изменить размер шрифта:

Снова не удивимся, что происходящее казалось подозрительным. Александера арестовали, но за недостатком улик отпустили. Однако от истории с «Блондом» остался неприятный осадок. В Петербурге прекрасно поняли, на что намекают вчерашние союзники: английское судно может дойти от Босфора до Крыма за сутки с небольшим.

Обозначился и другой противник. Франция всячески покровительствовала восстанию в Польше 1830–1831 годов. Именно с этого времени началось интенсивное вскрытие почты в западных провинциях. Крамольные послания не замедлили обнаружиться. Например, предводителю дворянства Виленской губернии Герониму Костровицкому пришли призыв к восстанию и 13 сочинений, изданных во Франции в дни Июльской революции. Губернскому казначею Зайковскому из города Анвера была доставлена прокламация на французском языке, обращенная к русскому народу с предложением поддержать поляков. Из Безансона писали ротмистру Динабургской крепости Валериану Подберезскому и множеству других «благонадежных» и «не благонадежных» лиц, проживавших там, где вскоре вспыхнула резня[468].

Дело вовсе не ограничивалось западными губерниями. О впечатлении, которое известия из Парижа произвели на студенчество, вспоминал В. С. Печерин: «В воздухе было ужасно душно, все клонило ко сну… Вдруг блеснула молния, раздался громовой удар, разразилась гроза июльской революции. Воздух освежел, все проснулось, даже и казенные студенты. Да и как еще проснулись! Словно дух Святой снизошел на них. Начали говорить новым, неслыханным дотоле языком: о свободе, о правах человека… Даже Николаю приписывали либеральные стремления! Рассказывали, что, когда пришло известие о падении Карла X, государь позвал наследника и сказал ему: „Вот тебе, мой сын, урок. Ты видишь теперь, как наказываются цари, нарушающие свою присягу!“ И мы этому добродушно верили. Святая простота!»[469]

Действительно, святая простота. За словами наследнику стоял иной — страшный — намек. Цесаревич Константин, наместник царства Польского, игнорировал польскую конституцию, и скоро венценосному брату пришлось расхлебывать заваренную не им кашу. Впрочем, не впервые.

Между тем неладное обнаруживалось и в самом Петербурге. Например, молодой чиновник М. Кирьяков, посланный во Францию с поручением, писал оттуда другу, очередному «душе Тряпичкину»: «Я не могу налюбоваться и благодарить досыта свое счастье, давшее мне случай видеть революцию 26, 27 и 28 июля… в три дня низвергнутую монархию»[470].

Обрисовывая общественное мнение за 1830 год, надзор сообщал: «Мы были очень удивлены, слыша из уст русских речи, достойные самых экзальтированных поляков. Рассуждения эти основывались обычно на нарушении конституции, как было и во Франции». Приверженцы французской свободы «желают или войны, предполагая, что она вскоре станет европейской и что конституционная Франция одержит победу и возмутит все народы, или — мира при условии восстановления конституции в Польше, не из любви к этой стране, а из любви к конституции». Бенкендорф отмечал, что, с одной стороны, приведенные взгляды пока «диаметрально противоположны чувствам массы». Но с другой — партия либералов «грозит заразить общество»[471].

Такой прогноз трудно назвать необъективным или «утешительным». А строился он во многом на сведениях из вскрытых писем. На сотнях отчетов от господ Шпекиных. Фраза: «француз гадит» — пришивала пьесу, как нитка пуговицу, к определенному моменту во времени. Моменту весьма шаткому и опасному для России.

«Достанется вам когда-нибудь за это»

Говоря не то о турках, не то о французах, Шпекин изобличил в первую очередь не свою глупость, а те установки, которые почтовым чиновникам давались из Третьего отделения: отслеживать информацию международного характера. Это было смешно в городке, из которого «три года скачи, ни до какой границы не доскачешь». А вот в столицах или на западной границе — вовсе нет.

По заведенному порядку почтовые конторы передавали выписки из «замечательных почему-либо писем» в Третье отделение. Имелось в виду, что «замечательность» будет касаться политики. Но Шпекин понимает ее по-своему: «Вот недавно один поручик пишет к приятелю и описал бал в самом игривом… очень, очень хорошо: „Жизнь моя, милый друг, течет, говорит, в эмпириях: барышень много, музыка играет, штандарт скачет…“ Я нарочно оставил его у себя. Хотите, прочту?»

Может показаться, что Гоголь смеялся. Ничуть. Эти строки — прямая отсылка к фрагменту из знаменитых мемуаров Ф. Н. Глинки «Письма русского офицера», опубликованных в «Военном журнале» в 1817 году. Во время Заграничного похода перехваченные письма французов вскрывались. Будущий декабрист, а в тот момент штабной офицер М. А. Милорадовича, сообщал: «Беспрестанно приносят с передовых постов чемоданы с письмами… Много есть писем из разных мест из Франции, Италии и Германии… Много в них есть смешного, жалкого. Вообще странно в окрестностях Варшавы узнавать все сокровенные тайны семейств, живущих в Париже, Вене или Касселе. Есть много прекрасных писем. Когда-нибудь я тебе пришлю их кучу. Между прочим, попадалась мне целая любовная переписка одной Шарлоты, жительницы Наполеонсгиоге, что близ Касселя, с каким-то Людовиком, капитаном Вестфальской гвардии»[472].

Не правда ли, похоже? Дело не только в том, что Гоголь читал Глинку, а в том, что «Письма русского офицера» читали все представители образованного общества — так была популярна публикация. Отсылка ведет прямо к строкам: «В войне необходимо иметь свои глаза и уши в стане неприятельском» — и заставляет задуматься: неужели сегодня мы все — неприятели? «Вскрытие корреспонденции составляет одно из средств тайной полиции, — писал Бенкендорф, — и при том самое лучшее, так как оно действует постоянно и обнимает все пункты империи»[473].

Поражает нечувствительность общества того времени к вторжению в область частной жизни — в личную переписку. Отдельные возмущенные возгласы, вроде упомянутого письма князя П. А. Вяземского 1826 года, лишь оттеняли картину.

Не стоит сразу восклицать нечто вроде: декабристы, приди они к власти… Глинка был декабристом и не из последних. Князь С. Н. Волконский, служа во Второй армии на юге России, сделал себе специальную печать, чтобы вскрывать переписку и вовремя осведомиться об опасности обществу[474]. Пестель считал шпионаж за другими членами тайной организации полезной практикой[475]. Рылеев находил, что за самим Пестелем нужен глаз да глаз[476]. В окружении высокопоставленных лиц — императора, царевичей, Милорадовича, Ермолова, Сперанского, Мордвинова, Воронцова, даже в военных поселениях у Аракчеева — служило немало будущих декабристов, приглядывавших за своими начальниками.

Удивительно ли, что некоторые лица, близкие к заговору и даже побывавшие под следствием, но отпущенные за недостатком улик, позднее облеклись в голубой мундир? Это справедливо и для Л. В. Дубельта, и для полковника Липранди, друга Пушкина по южной ссылке. Просился в жандармы П. Я. Чаадаев. А слова Вяземского: «Мог бы я по совести… быть при человеке истинно государственном — род служебного термометра, который мог бы ощущать и сообщать»[477] — разве не заявка в Третье отделение? Именно там «ощущали и сообщали».

Обе стороны готовили проекты карательных органов. Обе считали возможным знакомиться с частной перепиской. В 1827 году Ф. В. Булгарин писал: «Инструкция жандармов ходит по рукам. Ее называют уставом „Союза благоденствия“. Это поразило меня и обрадовало. Итак, учреждение жандармов… не почитается ужасом, страшилищем»[478]. А следовало бы задуматься, что подобные уподобления симптоматичны для общества, которое готово, ради «благоденствия», добровольно отказаться от части прав, например, на тайну личной переписки.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com