Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940 - Страница 4
Вот самые прославленные: Бунин, Куприн, Мережковский, Гиппиус, Цветаева, Ходасевич, Ремизов, Зайцев, Шмелев, Георгий Иванов. А кроме писателей, еще целая плеяда русских философов, рожденная духовным ренессансом начала столетия: Бердяев и Сергей Булгаков, Федотов, Ильин, Шестов, Зеньковский. И едва ли не весь цвет русской живописи Серебряного века: Бенуа, Шагал, Коровин, Сомов, Судейкин, Фальк. И дягилевский балет со своими звездами мировой величины. И актеры, а среди них такие знаменитые, как Е. Н. Рощина-Инсарова, и режиссеры, включая таких известных, как Николай Евреинов. И сам Федор Шаляпин.
Они попали в Париж разными путями. Кто-то уехал, когда еще не вполне прояснился итог Гражданской войны. Другие бежали с остатками Белой армии. Третьи воспользовались липовыми служебными командировками в Европу за подписью наркома Луначарского. Или были высланы из РСФСР.
Друг с другом они во многом расходились, и не только творчески. Даже представления о своем будущем у них не совпадали. Были верившие, что изгнание ненадолго и вскоре они вернутся триумфаторами, потому что не запятнали себя смирением перед ненавистным режимом. Другие сразу поняли, что возвращения, скорее всего, им не дождаться, а стало быть, нравственным долгом становятся усилия с целью спасти сохранившееся от прежней России, ее духовные и художественные ценности, дискредитированные на родине. Вадим Руднев, редактор лучшего в Рассеянье литературного журнала «Современные записки», называл подобные настроения «опиумом для эмиграции», однако сам всячески содействовал тому, чтобы действие этого опиума не ослабевало.
Оно и не прекращалось, вопреки периодически случавшимся приступам неверия в способность зарубежной России стать истинной наследницей русской культурной традиции и наперекор тяжелым условиям, в которых оказалось подавляющее большинство интеллектуалов, проживавших в городке на Сене. «Быть может, никогда ни одна эмиграция не получала от нации столь повелительного наказа — нести наследие культуры», — писал Георгий Федотов с твердой верой в то, что это бремя не будет непосильным. Может быть, его утверждение прозвучало слишком категорично и не вполне подтвердилось реальной историей России вне России. Конечно, хотя бы отчасти были правы те, кто считал идею особой миссии русского изгнанничества только самообманом и высказывался на этот счет прямо, как художественный критик Андрей Левинсон, писавший в «Современных записках» по поводу парижской выставки художников, которые до революции входили в объединение «Мир искусства»: «Отрезанные от родной почвы, русские стали беспочвенными и здесь. Теперь Россия — только в мечтах, но из осколков не составить душу. Нужно вобрать в себя то, что кажется чуждым здесь, и мы сможем обновиться сами».
Спор о том, оставаться ли русскими, из-за вывертов истории оказавшись на Сене, или сделаться европейцами, все реже вспоминая о старой родине, продолжался все двадцать лет, в которые укладывается лучшая эпоха русского литературного Парижа. Конец этой эпохе положили война и немецкая оккупация. Два десятка лет — совсем небольшой срок, но очень многое вместили в себя эти годы. Взлеты, катастрофы, озарения, творческие и человеческие драмы, необыкновенно интенсивные духовные искания, споры о русской судьбе и русском призвании в трагическое время, начавшееся после краха 1917 года, непримиримое противостояние большевизму, попытки компромиссов с ним и мечты о возвращении с повинной головой — вот чем заполнена хроника этих лет, в которые Париж был не только столицей Рассеянья, но в каком-то смысле действительно главным центром, где продолжались лучшие традиции отечественной мысли и культуры.
Столько было пережито в двадцатилетие между мировыми войнами, столько надежд остались несбыточными, столько пришлось перенести унижений бесправием и бедностью. Жизнь разводила прежних единомышленников и друзей, молодые восставали против стариков. Конфликты, завязавшиеся на идейной почве, приводили к разрывам и откровенной вражде, а случалось, даже к травле мысливших не так, как большинство. Жестокая повседневность не каждому была под силу, и самоубийства стали едва ли не будничным фактом, уже никого не удивляя.
Историю русского культурного сообщества в Париже вряд ли кто-то назовет благополучной, тем более — счастливой. Но все-таки она увенчалась свершениями, которыми вправе гордиться русский гений.
Одно оставалось неизменным в драматических перепадах этой истории — ностальгия, острая тоска по родине, которая была знакома, почти без исключения, всем русским парижанам. Этой тоской, то нескрываемой и пронзительной, то заглушенной горькой иронией из-за того, что она неутолима, предопределена та главная тональность, та доминирующая нота, которая распознается едва ли не во всем, что было создано изгнанниками, в сознании которых Париж так и остался лишь временным прибежищем, хотя здесь было им суждено окончить свое земное странствие. Может быть, когда-нибудь будет создан мемориал в память их всех, и над входом в этот мемориал, наверное, следовало бы поместить строфу из стихотворения Георгия Адамовича, написанного в 1936 году:
Глава вторая
Пути бегства
У Булгакова в «Зойкиной квартире» — этот «трагический фарс в трех актах» осенью 26-го года был поставлен Студией Вахтангова и продержался на сцене два сезона, пока не подошли к концу относительно либеральные, вегетарианские времена, — есть персонаж по фамилии Абольянинов, в прошлом аристократ, ныне тапер из «ателье», как для приличия именуется бордель, посещаемый богачами-нэпманами и советскими сановниками. По рождению Абольянинов граф, «экзотическое животное», как его именует другой служащий «ателье», проходимец Аметистов, очень хорошо знающий, чего стоят титулы, отмененные новой властью. Без Зойки, которая оплачивает морфий, покупаемый ему у китайцев, Абольянинов не обойдется ни дня. Одна Зойка терпит истерики, вызываемые, среди прочего, напоминаниями, что он, Абольянинов, хоть граф, но бывший. Так ему напрямик заявил какой-то хам в охотничьих сапогах. И бросил окурок на ковер.
В тогдашней Москве многое стало бывшим, даже курица, которую зачем-то содержат в зоологическом саду. Проезжая мимо, Абольянинов прочел на ограде о курице, которая сделалась петухом, и эта новость его доконала: «Вон отсюда какой угодно ценой!» А Зойка спешит с утешениями: «Вы таете здесь! Я увезу вас в Париж! К Рождеству мы будем иметь миллион франков, я вам ручаюсь!»
С гарантиями она поторопилась: парижского Рождества не будет. Его не будет и для новой сотрудницы Зойкиной мастерской, для дивной Аллы Вадимовны. У нее в Париже любимый человек, и ради него, ради больших бульваров, по которым гуляют модницы в ослепительных туалетах, как же она не согласится выполнять в «ателье» понятные обязанности. Тем более всего-то несколько месяцев, не больше, — по вечерам, через день.
Зойкин притон накроют двое из уголовного розыска, которые явились в смокингах, повергнув Абольянинова в отчаяние своими желтыми ботинками. Графа провожают к «воронку» — надо навеки попрощаться с грезами о Париже. Вскоре московским обитателям станет опасно мечтать о заграницах даже наедине с собой.
Действие «Зойкиной квартиры», как указывал сам Булгаков, «происходит в 1924–25 годах». Несколькими годами раньше другие его персонажи добрались-таки до берегов Сены. И там кое-кто из них обосновался с комфортом, как Парамон Ильич Корзухин, товарищ министра торговли в крымском правительстве. Он даже приобрел в собственность парижский особняк, где среди прочего стоит несгораемая касса, битком набитая долларами. Теперь мсье Корзухин старается изъясняться исключительно по-французски, называя своего лакея Грищенко не иначе как Антуаном. Русский язык он находит пригодным «лишь для того, чтобы ругаться непечатными словами или, что еще хуже, провозглашать какие-нибудь разрушительные лозунги».