Повседневная жизнь Китая в эпоху Мин - Страница 14
Ознакомительная версия. Доступно 21 страниц из 105.Идею взаимопроникновения небесного и земного носил в себе уже первый мудрец Китая — Конфуций (Кун-цзы). Этот плоский моралист, слишком щепетильный для того, чтобы иметь успех в политике, глашатай прописных истин, учивший прежде и превыше всего «не пренебрегать повседневными делами», хранил в себе, однако, какую-то глубокую, неизъяснимую тайну — тайну присутствия Неба в рутине человеческого быта. «Никто не знает меня! Знает меня разве что одно Небо!» — восклицал великий учитель незадолго до смерти. Учитель Кун явно жил с мыслью о том, что он и продолжатели его дела принадлежат к внутреннему кругу посвященных, которым не пристало гордиться публичными достижениями. Человек, по Конфуцию, должен в самом себе, в недосягаемой для посторонних «внутренней клети сердца» находить самое прочное и возвышенное основание своего бытия. Все внешнее, показное, зрелищное недостойно внимания истинно благородного мужа. Из века в век конфуцианские моралисты осуждали «пустой блеск» двора, а заодно и многое из того, что составляет европейский эстетический идеал: пластическую законченность формы в скульптуре и архитектуре, сладкозвучие в музыке, вообще всякое любование внешними предметами, в том числе и человеческим телом. В Китае бессмертия полагалось добиваться только духовным совершенствованием. А все внешнее имело для китайцев статус украшения, орнамента и даже, быть может, ложного следа.
Китайцы не могли помыслить ни одной вещи без присущего ей декора: у каждого животного и растения — свой узор, и не может быть государя без свиты, блюда без приправы, цветка без бабочки, а чувства — без соответствующего жеста. Речь идет не просто об орнаменте, а именно о декоруме как истинной внешности, которая, вечно устремляясь за пределы данного, установленного, понятого, являет собой, как ни странно, непосредственное преломление чистой внутренности, непрозрачной глубины жизненного опыта. Отсюда следует, помимо прочего, что китайский художник был призван, с одной стороны, схватить внутреннее качество созерцаемой картины, а с другой — передать это качество в очень условных, нормативных и по природе своей фрагментарных образах-знаках. Для него видимый мир был только отблеском, тенью, покровом, экраном реальности, но никто и не думал усомниться в его праве на творчество — ведь внутренняя реальность, подчиняясь принципу самопревращения превращений, пребывает именно в «ином», отчужденном образе. Нужно со всем тщанием и искренней любовью явить взору декорум бытия, красочную ширму реальности для того, чтобы открыть в глубине своего опыта нечто первозданное и несотворенное. То, что остается вне слов и образов, — и потому пребудет вовеки. Воистину, иносказание и, следовательно, в известном смысле ложь оказывается здесь самым прямым и искренним способом поведать правду.
Китайское хитроумие, китайская усложненность быта — это лишь средства открыть в себе радости душевного целомудрия. Конфуций потому и снискал прозвище «Учителя для всех времен», что учил не умному, даже не доброму, но непреходящему, вечному в этой жизни и не смущался тем, что самое долговечное в человеческом обществе может оказаться и самым обыденным. По его собственным словам, он «верил в древность и любил ее», ибо древнее было для него обозначением чего-то изначально заданного, вовеки сущего, вечноживого в человеческих делах — то есть традиции.
Все мысли Конфуция вращались вокруг загадки вечной жизненности ритуала — этого символического действия par excellence, которое таинственным образом возобновляет в человеческой жизни нечто безвозвратно ушедшее. Именно размышление о значимости ритуала должно, согласно Конфуцию, привести к рождению морального сознания: благодаря ритуалу каждый из нас открывает непреходящие качества своей жизни и делает свою субъективность объективной и общей, преобразуя личное в родовое. При этом символическое миропонимание Конфуция не проводит различия между должным и действительным: «правильный» поступок является для него единственно возможным, а потому воистину действенным.
Конфуций, таким образом, оптимистически смотрел на мир. Он верил в изначальную благость жизни и ее неразрывную связь с культурой и полагал, что человек должен только научиться «следовать велениям сердца, не нарушая правил». Таков смысл традиции — той наработанной обществом привычки к деятельности или «габитуса», которая предоставляет человеку свободу творить в жестко заданных рамках исторического наследия. Но это одновременно свободное и безошибочное движение проходит под знаком «забытья». Его истина — это тайна, которую нужно не познавать, а оберегать.
Человек, по Конфуцию, должен свободно всматриваться в исток душевных движений, предваряющий все законы и даже неписаный обычай, но он волен творить и открывать новое лишь для того, чтобы в глубине своего «сердечного опыта» прозревать ту непреложность памяти, которой созидается культура. Свет сознания не может не силиться осветить темные глубины сердца просто потому, что со-знавать и есть истинная природа сознания. Традиция же оказывается, по сути, со-общительностью отдельных моментов существования, возобновлением неповторяемого. Это вечное бодрствование или, точнее, постоянное усилие пробуждения в Китае называли «единым сердцем всех мудрецов». Самое имя «Конфуций» больше конкретной личности — это условное обозначение того, кто первым открыл для себя безначальную и бесконечную реку традиции.
Конфуций стал главным мудрецом Китая как раз потому, что его наследие с наибольшей очевидностью указывает на главную посылку китайской традиции: идею символической деятельности, свершения прежде и после всяких дел, некоей чистой интуиции жизни, из которой с абсолютной непреложностью вырастают все сложности и тонкости человеческой культуры. В сердце китайской традиции — тайна преемствования Пути, свидетельствующая о внутренней вечнопреемственности просветленного сознания. Все достижения китайского художественного гения проистекают не из отвлеченного понимания и не из действия субъективной воли, а из этой первичной интуиции всеединства жизни, раскрывающейся в своем противоположном, зеркально перевернутом образе — как ее музыкальное разнообразие. Правда опознается в пульсации жизни; бытие мерцает. Задача мышления в китайской традиции — встретиться с не-мыслимым, открыться «потаенному сиянию» Неба и вместить его в себя, как живое тело усваивает свою среду. Известный конфуцианский ученый XVI века Ван Цзи говорил, например: «Различие между мудрецом и безумцем заключается не в чем ином, как в одной мысли. В любой мысли есть не-мыслимое, и, следовательно, в мысли надлежит отстраняться от того, что мыслится. Вот почему благородный муж ценит немыслимое».
Согласно Конфуцию, человек претворяет в себе внутреннюю правду Неба, но его сокровенная праведность непременно просвечивает во внешнем облике: благочинном и степенном, возвышенно-сдержанном и всегда должном, уместном, одним словом, — церемонном. В этом облике нет ничего нарочитого, субъективного, случайного. Мудрец для Конфуция подобен идеально чистому зеркалу, которое, оставаясь незаметным, выявляет образы всех вещей. Это зеркало не просто отражает, но и преображает мир, сообщает ему внутреннюю определенность, делает его продолжением внутреннего морального усилия, работы воли, которая ищет моральной оценки всему происходящему в мире.
Конфуцианский человек в себе и через себя ищет средоточие мировой гармонии. В своей способности быть фокусом космического круговорота жизни он превосходит даже богов. Законодательством китайской империи ее чиновники и в самом деле наделялись властью даже над духами, а внешнему благочестию корифеи китайской мудрости всегда предпочитали внутреннюю медитацию, поиск равновесия земного и небесного в глубине собственного сердца. В итоге исторические преемники Конфуция стремились изобразить богов людьми, а религию свести к морали. А вот фольклору Китая свойственна обратная тенденция: в народной религии чиновники и выдающиеся люди воспринимались как божества.
Имперские чиновники, которые все как один прошли добротную конфуцианскую выучку, снисходительно относились к богобоязненному простонародью, смотревшему на властителей империи как на живых богов. Религию они считали чем-то вроде полезной иллюзии, нужной разве что для того, чтобы воспитывать в темных мужиках законопослушание и доброе отношение к окружающим. Скандальную фразу Вольтера «Если бы Бога не было, его следовало бы выдумать» они сочли бы не образчиком салонного остроумия, а мудрым девизом государственной политики. Вот что говорил один из таких китайских вольтерьянцев чиновник Ван Хуэйцзы (XVIII век) о том, как служилым людям следует относиться к религиозным культам простонародья: