Повседневная жизнь благородного сословия в золотой век Екатерины - Страница 129
Подобные умозрительные заключения, разбивавшиеся при первой встрече с реальностью, показывают, что англичан в благородных кругах знали мало. И, возможно, именно потому идеализировали. Куда проще было ругать живых французов, которые встречались на каждом шагу и давно утратили ореол романтизма. «Думая об отношении москвичей (впрочем, видимо, вообще русских) к англичанам и французам, я сделала вывод, что они с предубеждением относятся к британцам в отличие от галлов, — рассуждала Кэтрин Вильмот. — К примеру, все, что подано к обеду не от повара-француза, отвергается; если ребенок воспитывается не у француза, то он считается неловким и неуклюжим; любое платье не из Парижа неэлегантно и т. д…Вообще английскую нацию уважают, но ее обычаи неизвестны, по-английски почти не говорят, английские моды не любят, а отдельных людей критикуют. Есть несколько англичан-путешественников, которых здесь обожают, но они пользуются любовью за то, что несвойственно британцам — умелое вальсирование, владение немецким и русским языками… и нещадное восхваление всего русского, несмотря на то, что сами русские преклоняются перед французами! Я убеждена, что лет через двадцать русское общество офранцузится благодаря романам, парикмахерам, репетиторам, аббатам, поварам и галантерейщикам»[794].
Вероятно, молодая ирландка была бы удивлена, если бы узнала, что мода на британское пришла в Россию не из Англии, как того следовало ожидать, а из Франции. Она была возбуждена в русских читателях оппозиционной просветительской литературой, то есть опять же стала отражением французского влияния. К началу царствования Екатерины II в самой Франции и на немецких землях англофилия приобрела характер мании. В книгах Вольтера, Монтескье, Дидро, Руссо, Прево звучало восхищение британскими политическими установлениями, проповедовался согласный с разумом и сердцем образ жизни англичан. В Европе была заново открыта драматургия Шекспира, образованные слои зачитывались стихами Попа и Томсона. Романы Ричардсона заняли почетное место на книжных полках столичных особняков и в библиотеках сельских барышень.
К концу века в столице работало 28 британских торговых домов, лавки вели бойкую торговлю в центре города, а британская колония перевалила за полторы тысячи человек. В таких условиях трудно говорить, что англичан совсем уж не знали. Но их число сильно уступало французам. Даже Корберон с презрением бросал о своих соотечественниках, что их «здесь хоть пруд пруди»[795]. «Как саранча иногда кишмя кишит на чьих-нибудь полях, так Россия наводнена французами, — с возмущением писала Марта Вильмот. — …Болтовней и лестью французы выуживают капиталец из карманов тех, кои позволяют, чтобы их одурачивали, и последние вполне заслуживают этого из-за слепого преклонения перед магическим словом „Париж!“»[796].
Ирландские гостьи Дашковой не смущались своей франкофобии. И это не случайно. В течение всей эпохи Просвещения французская культура совершала успешную экспансию на страны континентальной Европы. Английская, напротив, защищалась от яркой и навязчивой соседки. Отстаивание национальных ценностей в быту или в литературе было важным вопросом для патриотически настроенных британцев. «Дом, милый дом» оставался для них идеалом, в какой бы уголок земли ни занесла судьба. Один из обитателей английской колонии на берегах Невы вполне серьезно писал: «Постоянно живущие в Санкт-Петербурге англичане — преимущественно купцы, они получают и тратят много денег и живут точно так же, как их соотечественники на родине. Дома обосновавшихся здесь британцев дают полное представление об английском образе жизни. Обстановка, пища, хозяйство — все английское, вплоть до огня в очаге. Даже уголь англичанин привозит из дому — а ведь дров здесь предостаточно»[797].
При таких настроениях вовсе не случайно, что, действуя в России, английские дипломаты обычно поддерживали ту придворную группировку, которая имела наиболее ярко выраженное национальное лицо — например, партию братьев Орловых против пропрусской партии Н. И. Панина. Не случайно и то, что, начав с пламенной англофилии, княгиня Дашкова превратилась с годами в горячую патриотку России, много способствовавшую развитию родного языка изданием «Словаря Академии наук». Это был деятельный патриотизм по английскому образцу, так сказать, культурное клише, перенесенное на русскую почву. Но что еще курьезнее, у него была французская начинка, ведь прообразом знаменитого «Словаря» послужил аналогичный труд, изданный Французской академией. Так что британское и галльское влияния существовали в России неразрывно, как бы порой ни хотелось их противопоставить.
«Высший свет во всем пытается подражать французам, — продолжала свои сетования Кэтрин. — …Это похоже на обезьянничанье. И везде слышна французская речь!.. Это настоящее забвение самих себя»[798]. За «забвение самих себя» благородное сословие упрекали не только иностранные критики, но и отечественные патриотические писатели. Главными обвинениями были язык и воспитание, безоговорочно перенятые у французов. Но вот о чем обычно забывается при обсуждении этого вопроса: к началу экспансии французской культуры на континентальных соседей Англия уже имела свою, развитую традицию европейского уровня. Россия приступила к модернизации, оставив за спиной особый цивилизационный путь Московского царства, использование культурных кодов которого в новых условиях не давало нужного эффекта. Сокровища старой традиции более чем на век оказались запечатанными и невостребованными.
Нация намеренно посадила себя на школьную скамью, а сделать это, не отложив старые книги, было невозможно. Новые же были написаны на чужих языках. Существенное отличие образования два века назад от современного состояло в том, что иностранные языки не являлись одним из предметов, равных другим, например истории, математике, географии и т. д. Они представляли собой как бы первую ступень образования в целом. Не освоив их, невозможно было двигаться дальше. Отечественных преподавателей не хватало, а приглашенные иностранцы знакомили учеников с предметом на немецком, итальянском или французском языках. Большинство учебников, трудов по специальности, научной и беллетристической литературы было написано не по-русски.
Волей-неволей приходилось изучать четыре-пять чужих языков. Но у этого процесса была и оборотная сторона. К 80-м годам XVIII века, когда планка дворянского образования стала действительно высокой, русский дворянин думал и изъяснялся на французском легче и охотнее, чем на родном. «Мой отец, как и почти все образованные люди его времени, говорил более по-французски, — вспоминал князь П. А. Вяземский. — …Жуковский говорил мне, что он всегда удивлялся скорости, ловкости и меткости, с которыми в разговоре отец мой переводил на русскую речь мысли и обороты, которые, видимо, слагались в голове его на французском языке»[799].
Большинству дворян подчас было трудно выразить чувства и мысли, так гладко звучавшие на языке Мольера, языком протопопа Аввакума. Да и сами эти размышления были совсем иного свойства, чем принятые в старой словесности. Правительство Екатерины II понимало создавшуюся угрозу потери лингвистической идентичности. Об этом свидетельствует инициатива императрицы по созданию Академии русского языка для печатания «Словаря», который помог бы ввести в речевой оборот максимально большее число русских слов и научить правильно пользоваться ими. Эта идея работала на будущее, недаром вклад «Словаря» оценил Пушкин, а не современники.
Только к 30-м годам XIX века ситуация выровнялась. Появилась целая плеяда литераторов, показавших обществу, как можно употреблять богатства родной речи для выражения самых сложных мыслей и чувств. До Н. М. Карамзина и А. С. Пушкина русская словесность оставалась уделом немногих. После них попробовать говорить на родном языке захотел каждый образованный человек. Появились предписания правительства пользоваться русским языком в учебных заведениях и при дворе.