Повести. Рассказы - Страница 100
Слушатели переглядывались, но никто не начинал записывать.
— Поэтому в постоянном, в небытии, стремятся познать скрытое, — продолжал Лао-цзы. — В постоянном, в бытии, стремятся познать явное. Оба они исходят из единого, но различны по имени. Называю их сокровенным. От сокровенного к еще более сокровенному, таковы врата ко всему скрытому…
Лица слушателей делались все более кислыми, некоторые не знали, куда девать руки и ноги. Один из досмотрщиков широко зевнул, а у задремавшего писаря вывалились из рук кисть и дощечка.
Лао-цзы, казалось, ничего не замечавший, кое-что все же разглядел и стал изъясняться более доступно. Но он шамкал беззубым ртом на шэньсийском диалекте с примесью хунаньского, «ли» у него не отличалось от «ни», и в довершение всего он тянул «э-э». Никто ничего не понимал. Лекция затягивалась, слушатели измучились, но приличия ради терпели. Приняв небрежную позу, каждый думал о своем. Когда же Лао-цзы произнес: «Путь совершенного человека — это деятельность, но не вражда»,[410] — и закрыл рот, никто не шелохнулся. Подождав немного, Лао-цзы добавил:
— Э-э… Я кончил.
Тут зал будто очнулся от крепкого сна. Ноги у всех от долгого сидения затекли, сразу никто не смог встать. Но в душе слушатели так удивлялись и радовались, словно получили помилование.
Лао-цзы проводили во флигель отдохнуть. После нескольких глотков горячей воды он сел, не шевелясь, будто статуя.
А на заставе в это время шли споры, и вскоре к Лао-цзы явилась делегация из четырех человек. Они выразили сожаление о том, что Лао-цзы говорил не на чистом «государственном языке»,[411] да еще слишком быстро. Никто не успел за ним записать. Остаться без текста лекции было бы весьма прискорбно, а потому они просят Лао-цзы набросать кое-что дополнительно.
— Мы не понимаем вашего диалекта, — заявил казначей.
— Написали бы сами, а? — вставил тут писарь. — Настрочите, так можно будет считать, что не напрасно шамкали. Верно?
Лао-цзы тоже плохо понимал делегатов, но когда перед ним положили кисть и дощечки, он сообразил, что ему предстоит написать свою лекцию. Примирившись с неизбежностью этого, Лао-цзы безропотно согласился. Но попросил разрешения начать завтра, так как сегодня уже очень поздно.
Удовлетворенные исходом переговоров, делегаты удалились.
Следующий день выдался пасмурный. Хотя на сердце у Лао-цзы было тяжело, его ждала работа. Ведь он спешил за рубеж, а не сдав рукописи, не мог уйти. Взглянув на груду дощечек, Лао-цзы почувствовал себя еще хуже, но нисколько не изменился в лице. Он тихо уселся и начал писать. Вспоминая вчерашнюю свою речь, он задумывался, потом заносил фразу на дощечку. Глаза у Лао-цзы стали слабы, но очки тогда еще не были изобретены, он сильно щурился и уставал. За полтора дня, отрываясь лишь для того, чтобы выпить чашку горячей воды и поесть лепешек, он написал всего пять тысяч крупных иероглифов.[412]
«Чтобы выпустили за пограничную заставу, пожалуй, хватит», — подумал Лао-цзы.
Он нанизал дощечки на веревку — образовались две связки. Затем, опираясь на посох, он пошел в канцелярию к начальнику, передал эти связки и заявил о своем желании немедленно уехать.
Гуаньинь Си несказанно обрадовался и очень благодарил за рукопись. Он крайне огорчился отъезду учителя и упрашивал его пожить на заставе. Но, видя, что Лао-цзы не удержать, начальник, изобразив на лице скорбь, согласился его отпустить и приказал полицейским оседлать вола. А сам собственноручно достал с полки свертки соли, кунжутных семечек, пятнадцать лепешек, сложил все в казенный мешок из белого холста и передал Лао-цзы на дорогу, объявив, что подобная честь оказана ему, как старому писателю, будь он молодым, лепешек получил бы только десять.
Лао-цзы долго благодарил начальника, потом принял мешок и вместе со всем штатом заставы спустился со сторожевой башни к воротам. Лао-цзы хотел пройтись пешком, ведя вола за уздечку, но Гуаньинь Си так настойчиво советовал ему ехать верхом, что Лао-цзы, отказываясь лишь из скромности, наконец уступил. Простившись, он повернул вола и медленно поехал по дороге между холмами.
Вскоре вол побежал резвее. Оставшиеся у ворот провожали путника глазами. На расстоянии двух-трех саженей еще виднелись седые волосы, желтый халат, черный вол и белый мешок. Но затем поднялась пыль, окутавшая всадника вместе с волом, и вскоре их нельзя было различить среди облака желтого песка.
Воротившиеся в сторожевую башню почувствовали себя так, будто сбросили тяжелую ношу. Они потягивались и причмокивали, словно обнаружили контрабанду. Несколько человек вошли за Гуаньинь Си в канцелярию.
— Это и есть рукопись? — Казначей приподнял связку дощечек, повертел в руках и сказал. — Иероглифы, однако, вырезаны чисто. Если снести на рынок, покупатель найдется.
К нему подошел писарь и на первой же дощечке прочил:
— «Дао, которое можно назвать, не есть постоянное Дао…» Ох, все та же старая песня! Так надоело, даже голова разболелась.
— Чтобы прошла головная боль, лучше всего вздремнуть, — посоветовал казначей, положив дощечки на место.
— Ха-ха-ха!.. Верно, неплохо бы подремать! По правде говоря, я пошел на лекцию, думая, что он расскажет нам о своих любовных историях. Знай я заранее, что он будет плести такой вздор, ни за что не стал бы терпеть эту муку добрых полдня…
— Если вы могли так ошибиться в человеке, пеняйте на себя! — улыбнулся Гуаньинь Си. — Откуда возьмутся у него любовные истории? Да у него никак не могло быть любви!
— Откуда вы это знаете? — удивился писарь.
— Вы же задремали, не удивительно, что прослушали, когда он сказал: «Тот, кто ничего не делает, — все совершает».[413] Вот уж поистине, у этой твари «разум выше небес, а судьба тоньше бумаги». Мечтает «все совершать», вот ему и остается «ничего не делать». Ведь стоит только полюбить, и нельзя будет любить всех. Как же ему полюбить, как на это осмелиться? А посмотрите на себя: стоит вам заметить какую-нибудь девушку, хоть красотку, хоть дурнушку, и глаза у вас заблестят, будто она уже ваша! Вот женитесь, тогда, пожалуй, остепенитесь, как и наш казначей.
За бойницей пронесся порыв ветра, стало прохладнее.
— Куда же в конце концов отправился этот старик? Зачем? — перебил писарь Гуаньинь Си.
— Сам-то сказал, что уезжает в зыбучие пески, — холодно заметил Гуаньинь Си. — Посмотрим, доберется ли. Ведь там нет ни соли, ни хлеба, воду и то трудно достать. Изголодается, вернется к нам сюда…
— Тогда мы снова заставим его заняться сочинительством, — обрадовался казначей, — только уж очень большой расход лепешек. Но мы заявим, что, по указанию свыше, теперь выдвигают молодых писателей. За две связки дощечек хватит с него и пяти лепешек.
— Вряд ли это пройдет. Еще станет ворчать да капризничать.
— На пустой желудок не покапризничаешь.
— Боюсь, что на такие вещи не найдешь читателя, — сказал писарь, махнув рукой, — не выручишь денег и за пять лепешек. Ведь если Лао-цзы действительно говорил правду, то нашему «голове» пришлось бы забросить все дела, лишь тогда он мог бы «все совершать», как важная персона…
— Ну, это неважно, — сказал казначей, — читатель на все найдется. Разве мало отставных таможенников, да еще не служивших в таможне отшельников…
Подул ветер, клубы песка поднялись чуть не до самого неба. Гуаньинь Си выглянул за дверь — там, тупо прислушиваясь к их болтовне, еще стояли полицейские и шпики.
— Чего торчите здесь, болваны! — гаркнул на них Гуаньинь Си. — Ведь уже сумерки — самое время для контрабандистов перетаскивать товары через стену. Ступайте в дозор!
Всех точно ветром сдуло. Разговоры в канцелярии прекратились. Казначей и писарь ушли. Гуаньинь Си смахнул рукавом пыль со стола и положил обе связки дощечек на полку, среди пакетов с солью, кунжутными семечками, холстом, бобами, лепешками и прочей контрабандой.