Повести. Рассказы - Страница 1
ЛУ СИНЬ
ПОВЕСТИ. РАССКАЗЫ
О СЮЖЕТНОЙ ПРОЗЕ ЛУ СИНЯ
В 1918 году появился в печати рассказ Лу Синя «Записки сумасшедшего». Автор был уже не молод, ему шел тридцать седьмой год, но до этого его знали лишь по научным и публицистическим статьям.
«Записки сумасшедшего» удивили и даже взволновали читателей, увидевших здесь много нового и необычного. Конечно, некоторые из них помнили, что рассказ с таким названием был уже в мировой литературе, и не кто иной, как Лу Синь, писал в свое время о русском писателе Гоголе.
«Записки сумасшедшего» вышли в свет в ту пору, когда в раздираемом столкновениями милитаристов Китае происходили волнения рабочих, а в передовую интеллигенцию вселила надежды на национальное освобождение революция в России. Надо представить себе все значение, какое в Китае традиционно придавалось писаному слову, чтобы понять весомость и силу идейно направленного литературного произведения.
…«Сумасшедший» давно излечился, и даже назначен на должность, и, конечно, не будет уже высказывать того, что написано в безумных его тетрадях, любезно предоставленных нам автором. Он сделал ужасное открытие — люди едят людей. Они едят их повсюду, а не только в той деревне, что называется Ланцзыцунь — Волчьей. Они, оказывается, ели их всегда, и, раскрыв страницы истории, он видит, как между строк о гуманности, справедливости и прочих конфуцианских добродетелях всюду испещрены они словом «людоедство». Эта пагубная страсть лишает людей веры друг в друга, наделяет их вечной подозрительностью, постыдным любопытством ко всему, что связано с кровью. Казнят преступника, и какой-то чахоточный макает хлеб в кровь казненного — правдивая, взятая из жизни деталь в фантастическом бреде, — мы потом найдем ее у Лу Синя в рассказе «Снадобье». Да и так ли уж фантастичен этот бред?
«Сумасшедший» знает предания о почтительных сыновьях и задумывается над словами брата о том, что для спасения больных родителей сын должен не колеблясь вырезать у себя кусок мяса и накормить их. И «сумасшедший» предупреждает преданных сыновей от соглашательства, от утешения себя временностью его: «Раз можно съесть кусок, то, конечно, можно съесть и целого человека». Вот как думает «сумасшедший». Он предостерегает тех, кто питается человечиной. Пусть не надеются они, что всегда будет так и людоедство пройдет для них безнаказанно: наступит же, наконец, время, когда «на земном шаре не потерпят людоедов». Что скажут они тогда?
Его охватывает страх при одной мысли, что среди людоедов нельзя уберечься от того, чтобы незаметно для себя не наесться человечины. Может быть, есть еще дети, которые не успели стать людоедами? И он кричит: «Спасите детей!»
Но позвольте, скажет внимательный, сведущий в литературе читатель, не подобным ли призывом кончалось уже другое какое-то произведение? Да, да. «Спасите меня! Спасите!» — кричит герой рассказа Л. Андреева «Ложь». Стоит задуматься над тем, что столь поразившее современников творение Лу Синя начинается с гоголевского заглавия и кончается подобным андреевскому призывом. Стоит задуматься и над тем, почему необходимые для спасения порочного общества слова обличения вложены Лу Синем в уста безумца. И мы постараемся сказать об этом. Пока же заметим, что, находясь в выгодном положении по сравнению с современниками Лу Синя, на суд которых был представлен первый рассказ еще неизвестного им художника, мы уже знаем, что с «Записками сумасшедшего» в мировую литературу XX века вошел великий писатель.
Лу Синя звали Чжоу Шу-жэнь. Псевдоним Лу — это фамилия его матери, деревенскому происхождению которой писатель обязан своими связями с китайской деревней. Мальчик из городской чиновничьей семьи иначе и знал бы только захолустный Шаосин, где он родился. Правда, и город одарил его с детских лет немалым жизненным опытом. Семейные несчастья, болезнь отца, тяжелая бедность и, как следствие всего этого, ломбард и аптека — постоянные для него места посещения. И тогда уже мысли о безрадостной жизни народа и раздумья о тех, кто когда-нибудь стремился помочь ему. И кто чаще всего терпел поражение. Об этом китайскому мальчику рассказывали события древности в исторических книгах. Обычным был интерес к истории и поэзии для юношей, выраставших в старом Китае. Но еще не окончательно стали историей подвиги тайнинов — крестьян, поднявшихся против маньчжурской династии и основавших «Небесное государство великого благоденствия», и совсем уж на глазах восемнадцатилетнего Лу Синя происходило антиимпериалистическое восстание ихэтуаней, жестоко подавленное в 1900 году войсками восьми держав.
Лу Синя преследовали безотрадные воспоминания детства, когда вся жизнь семьи была сосредоточена на смертельной болезни единственного ее кормильца. И в Японии, куда он был послан в 1902 году для получения технического образования, он поступает в медицинский институт, чтобы спасать таких, как его отец, «который больше страдал от невежественного лечения, чем от самой болезни». Трагедия отца и трагедия Китая для Лу Синя соединились в одно, и ему казалось, что он нашел того врага, которого так безуспешно пытались поразить все герои древности и современности. Но враг ускользал еще и потому, что будущий исцелитель, мучительно размышлявший над тем, каким должен быть идеальный человек и в чем недостатки национального характера китайцев, все больше отдалялся от медицины, увлеченный философией; литературой, естественными науками. Он твердо знал, что необходимо свергнуть маньчжурскую династию, и в этом ничем не отличался от большинства китайских студентов, учившихся в Японии. Казалось бы, столько примеров доблести в так хорошо известной ему истории Китая, но, по привитой ему привычке, обращаясь к древности, он все же ищет образец героического духа в предках тех, кто уже добился иного существования. Первая статья, опубликованная Лу Синем, «Дух Спарты» — о защитниках Фермопильского ущелья.
Через девятнадцать лет, в 1922 году, в предисловии к сборнику «Клич» Лу Синь обосновывает свое разочарование во всемогуществе медицины: она исцеляет тело, но не дух. Дух народа в оцепенении. Лу Синь думает о том, что такой народ не способен восстать, он может лишь быть либо объектом, либо равнодушно-любопытным зрителем казней. Лу Синю, отошедшему от казавшейся ему прежде всесильной медицины, легче всего уверить себя во всесилии близкой его устремлениям литературы. Он осознал величие литературы и будет ей служить безраздельно. К нему еще придет и понимание задач, какие должны стоять перед литературой в борьбе за национальное и социальное освобождение народа. Это для него станет главным.
К 1907 году относится статья Лу Синя «Сила сатанинской поэзии». По существу, впервые узнал из нее китайский читатель о Байроне, Шелли, Пушкине, Лермонтове, Мицкевиче, Петефи, поэтах «непреклонных», «не льстящих толпе», ведущих к новой жизни. Так воспринимал их Лу Синь. В них видел он идеал поэзии, властительницы дум. Нас же в этом замечательном для своего времени труде должны привлечь и несколько строк о Гоголе, который «печалью невидимых слез потряс соотечественников». О том, что окажется для писателя самым главным, сказано, как видим, попутно. Начало XX века было для Китая и началом перевода русской литературы — прозы Пушкина, Лермонтова, Толстого, Чехова. В 1909 году Лу Синь перевел с немецкого рассказы Андреева «Ложь» и «Молчание» и рассказ Гаршина «Четыре дня». Осталось ли это только эпизодом для дальнейшей его писательской деятельности?
В том же 1909 году Лу Синь вернулся из Японии на родину. Обрадовавшее его было свержение монархии в 1911 году не принесло народу облегчения: к власти снова пришли реакционеры. Разочарование Лу Синя в совершившейся революции вскоре повергло его в уныние. Деятельная натура его не могла примириться с вынужденной подчиненностью обстоятельствам: «Я понял, что мне далеко до героя, которому стоит лишь взмахнуть рукой и кликнуть клич, чтоб созвать толпы соратников».
Временем молчания и погружения в работу над китайской классикой явились годы с 1914 до 1917. Правда, в январе 1914 года Лу Синь под псевдонимом Чжоу Чо опубликовал рассказ «Былое», интересный для исследователя творчества писателя. Рассказ был написан на старом литературном языке вэньянь, и Лу Синь не включил его ни в один из своих сборников.
Великая Октябрьская социалистическая революция вновь оживила в передовой китайской интеллигенции угасшую надежду на освобождение страны. Усилилась тяга к русской литературе, привлекавшей и прежде заступничеством за обиженного судьбой человека. В ней уже стараются найти и ответ на вопрос о том, как произошло это в России, даже прочитать и то, как сделать это для своей страны. Приближается 1919 год. Готовится культурная революция, которая станет частью «движения 4 мая». И вот тогда-то, на подступах к этому движению, и, кто знает, может быть, как один из сильнейших толчков к нему, в мае 1918 года появляется рассказ «Записки сумасшедшего». Вот время пробуждения Лу Синя. В предисловии к сборнику «Клич» он впоследствии представит нам «Записки сумасшедшего» как плод своих надежд, надежд на то, что слово писателя в состоянии пробудить хотя бы часть людей, спящих глубоким сном в закрытой железной камере. А эти поднимут остальных, и все вместе они разрушат камеру и выйдут на волю.
Автор многих просветительских и злободневных статей, известный в стране педагог, переводчик и публицист. Лу Синь выступил с первым значительным художественным произведением, за которым чередою последуют и другие. Нам известны, конечно, случаи, когда те или иные достаточно серьезные жизненные причины превращали публициста в художника. Удивляться этому не приходится. Важно то, что позднее начало принесло с собою зрелость мысли и чувства и лишило Лу Синя так называемого раннего, то есть отмеченного несовершенством, периода творчества.
«Записки сумасшедшего» всколыхнули китайское общество. В них послышался отклик резкий и бескомпромиссный, отклик, пришедший изнутри на тревогу тех, кто все больше размышлял о бедах родины. Но почему же «Записки сумасшедшего»? Да, Лу Синь сам утверждал, что название взято им у Гоголя. Зачем же понадобилось ему это недвусмысленное подражание? И тогда возникает сомнение — а подражание ли это? Какой же явный подражатель станет афишировать свою зависимость. Не будем наивны и мы и заглянем в доступные нам истоки произведения. «Записки сумасшедшего» при кажущейся надуманности — вещь глубоко реалистическая по самому существу своему. Только таким, безумным, и мог быть герой рассказа, восстающий прямо и неприкрыто против тысячелетних государственных установлений.
Представим себе страну с деспотической властью, которая опирается на эти установления, нивелирующие личность, пронизывающие все общество сверху донизу и, более того, занимающие немалое место в воспитании национального характера. Кто способен подняться на такое, не видя поддержки вокруг, не надеясь на сочувствие и не имея никаких оснований сомневаться в своей гибели?
В истории Китая на одиночный протест решались вельможи: сановник мог возразить государю и не обязательно поплатиться за это головой. Величайший историк Китая Сыма Цянь, живший во II–I веках до н. э., вместо казни был жестоко изуродован лишь потому, что посмел заступиться за осужденного государем полководца, потерпевшего поражение. Обличительные речи сносили в старину цари от находившегося на самой нижней ступени общественной лестницы актера, который, по выражению академика В. М. Алексеева, «был придворным гаером, кривлякой, шутом, клоуном». Сыма Цянь рассказывает о карлике Ю Мэне, посмевшем, несмотря на грозивший смертью запрет, возразить против кощунственно-пышных похорон царского боевого коня. Для того, чтобы иметь возможность сказать резкое слово, в X веке Ли Цзя-мин ушел в презренный круг шутов-актеров и говорил это слово. Цари предпочитали, чтобы произнесено оно было огражденным снисходительностью шутом, а не кем другим.
Все это знал, на всех этих преданиях и былях вырос Лу Синь, искавший героя для своего повествования. Китайский герой был подсказан Гоголем. Безумец, только безумец, свободный от чувства самосохранения, мог стать той реальной фигурой, в существование которой поверил бы китайский читатель, не восприняв рассказ Лу Синя как некую фантазию. «Не дай мне бог сойти с ума». Так писал поэт, страшась одной лишь темницы, в которую запрут сумасшедшего. Если же не лишать свободы, то «силен, волен был бы я, // Как вихорь, роющий поля, // Ломающий леса». Ничем не сдерживаемая воля безумца всегда приводила в трепет царей, терпеливо сносивших остроты шутов. «Записки сумасшедшего» прельстили Лу Синя и возможностью заимствования типа героя. Мы встретимся не с одним еще безумным ниспровергателем в других, позднейших его произведениях.
Гоголь своею «Шинелью» и «Записками сумасшедшего» открыл трагический мир «маленького человека». Через три четверти столетия оказалось, что открытие это и даже самый мир этот близки и необходимы Китаю. Не углубляясь во вполне закономерное сравнение Гоголя с Лу Синем, а в частности, с Лу Синем первого его рассказа, заметим все же, что вместе с историей свой шаг вперед сделал и китайский писатель. Его «сумасшедший» в соответствии с требованиями времени радеет за всех обиженных. И на смену жалобе: «Матушка, спаси твоего бедного сына», — слышен призыв: «Спасите детей!»
Лу Синь — очень национальный писатель, впитавший в себя китайскую традицию и немыслимый без нее, как, естественно, и без китайской действительности. Но эта же китайская действительность не могла уже обойтись без взгляда на запад, когда он врывался в нее и своим насилием, и своим сочувствием. В декабре 1932 года Лу Синь в статье «Приветствую литературные связи Китая и России» писал о китайской молодежи, которая «мучилась и металась» и «нашла русскую литературу». Дальше идет удивительное признание: «Русская литература раскрыла перед нами прекрасную душу угнетенного, его страдания, его борьбу…» Вот оно что. И читая о самом, по мнению Лу Синя, важном, понятом из русской литературы — «что в мире существуют два класса — угнетатели и угнетенные», читая, что «тогда это явилось величайшим открытием, равным открытию огня», — мы не должны покорно доверяться лишь прямому смыслу этих поразительных строк. Неужели же вправду китаец, родившийся и живший в стране, где все держалось на условиях почтительности и подчиненности в семье и в государстве, так и не замечал деления на угнетателей и угнетенных, о котором догадывались чуть не поэты древности. Вдумаемся в эти слова, будем держать их в памяти, читая Лу Синя, и поймем, что здесь имеется в виду именно открытие души угнетенного человека, его души, принадлежащей ему одному, и никому другому в мире. Как это было необходимо передовой китайской интеллигенции, мечтавшей о духовном раскрепощении народа, об уничтожении проклятой и унизительной привилегии немногих быть личностями. Вот почему особенно значительным для Китая, как и для России в свое время, оказалось то, что на Акакия Акакиевича, на существо, проживавшее незаметно, «так же потом нестерпимо обрушилось несчастие, как обрушивалось на царей и повелителей мира».
В борьбе за развитие и утверждение личности — пока еще оскорбленной, угнетаемой, подавленной, прежде всего необходимо сказать о неповторимой ценности каждого человека. Он сам должен понять, что рожден он не для того, чтобы пополнить собою толпу покорных раз и навсегда заведенным обычаям. Но даже как будто очевидные истины требуют доказательств. И художник Лу Синь взял на себя право доказать, что индивидуальность в Китае существует, что Китай многолик и в жизни, и в смерти. Так обосновывалась надежда на пробуждение народа. В свете этого закономерно обращение Лу Синя и к Леониду Андрееву, писателю пристального, а иной раз даже чрезмерного внимания к душевным переживаниям, передающего чувствительность оголенной души. Здесь подчеркивалась личность — то, чего недоставало китайской жизни и литературе. Возникшая еще в юности вера Лу Синя в литературу, как орудие переделки жизни, оказалась правильной. Только тогда он еще и представить себе не мог всю объемность литературы, ее плодотворность, когда добрые устремления основываются на глубоком исследовании состояния общества. Он тогда не знал и того, какое место займут собственные ею произведения. Мне очень жаль, что наш читатель не может насладиться полностью тяжелым изяществом лусиневской прозы, что перевод, как бы ни был он хорош, всегда стоит сам по себе, лишенный того длинного строя теней далекого и близкого прошлого, какие откидывает за собою китайское слово Лу Синя. Впрочем, в великих произведениях это все-таки не главное, и они звучат вопреки любому переводу.
Воспитанию человека, сотворению личности посвятил Лу Синь свой дар художника. Он хотел сделать видимым для всех то, что удалось разглядеть одному ему в людском муравейнике, где обычному взгляду жизнь кажется безличной, смерть же всегда потрясает своей единственной трагедией, напоминающей нам о неминуемом. И, значит, на примере смерти легче утверждается вера в неповторимость человеческой индивидуальности. В произведениях Лу Синя нет (и не может быть) благополучных жизней. Смерти в них насильственны даже тогда, когда герой умирает в постели: они подготовлены несчастливой жизнью. Для Лу Синя нет незаметных жизней и, тем более, нет незначительных смертей. Всем творчеством своим он отвергает мудрость древнего Сыма Цяня, делившего смерть на весомую и ничтожную: «Как знают все, одну лишь смерть имеет каждый человек, но смерть бывает тяжелей, чем великан-гора Тайшань; она бывает и легка, ну, как гусиное перо». Нелепый конец свихнувшегося учителя Чэнь Ши-чэна из рассказа «Блеск» или сознательная гибель мальчика-мстителя из легенды «Меч» — любая смерть жертвы общественного неустройства или деспотии для Лу Синя всегда тяжелее великана-горы Тайшань. Жизнь несчастной героини рассказа «Моление о счастье», умершей «от бедности», проходит в раздумьях о смерти. Остается ли после человека душа, есть ли на том свете ад? Она познала ад, она на этом свете не получила отпущения навязанных ей обществом грехов и надеется на милосердие там. И надежда-то у нее зыбкая, робко и ощупью находимая в темноте ее сознания. Каждая смерть у Лу Синя — убийство, совершенное обществом бессердечным, лишенным жалости и нравственности.
Нравственность лежит в основе произведений Лу Синя. Нам могут сказать, что это вполне естественно и без нравственности нет литературы, ибо она «в природе вещей», и мы готовы к этому замечанию. Но согласитесь, что бывают в сем мире «минуты роковые», когда нравственное слово писателя насущно необходимо, и произносящий его должен сам обладать незаурядной нравственной силой и верой в свою правоту. Лу Синь был таким писателем, и он хотел поднять нравственный уровень общества. Едва ли не дидактически прямо выражено это стремление в рассказе «Маленькое происшествие», в обыденно благородном поступке рикши, невольно заставляющего героя устыдиться собственной душевной черствости.
Нравственные устои китайского общества были расшатаны многовековыми усилиями поколений его угнетателей. Нравственность давно уже стала недосягаемым идеалом золотой древности, а вернее всего, набором лицемерных заклинаний. Нуждается ли это в дополнительном объяснении? Но нравственность с давних времен входила в традицию китайской литературы, и воплощение этой традиции, скажем, в древнейшей «Книге песен» уже тогда вызывало ненависть деспотов. Легко сказать, что Лу Синь, видя в литературе средство для исправления нравов, продолжает нравственную традицию истории китайской литературы. Но впервые в истории Китая литература произведениями Лу Синя послужила глубинному исследованию общества, неопровержимо доказала необходимость революционного переустройства его на справедливой основе как единственного пути к созданию общества высоконравственного.
После каждого произведения Лу Синя стоит дата его написания. Дело исследователя идти от события к событию в жизни страны и писателя, сопоставляя их с содержанием и характером его творений. В нашей стране достаточно много интересных сведений о Лу Сине и серьезных наблюдений читатель найдет в трудах ученых и переводчиков В. М. Алексеева, Б. А. Васильева, В. С. Колоколова, В. В. Петрова, Л. Д. Позднеевой, В. Н. Рогова, В. И. Семанова, В. Ф. Сорокина, Н. Т. Федоренко, А. Г. Шпринцина, А. А. Штукина. Первый сборник писателя «Клич», включивший в себя художественные произведения 1918–1922 годов, был издан в 1923 году. За ним последовали «Блуждания» (1926), «Дикие травы» (1927) и, наконец, в 1936, последнем году жизни Лу Синя, — «Старые легенды в новой редакции».
«Записки сумасшедшего» явились как бы вступлением к первой книге Лу Синя: в них герой рассуждает о людоедском обществе, в остальных же произведениях — картина этого общества. «Клич» и «Блуждания» — как деревенская и городская родина Лу Синя, если позволительна характеристика, основывающаяся на большей части рассказов того и другого сборника. Лу Синь не слишком разнообразен в выборе места для описываемых событий. Лучжэнь, где они происходят, становится как бы символом старой китайской провинции. События эти находятся и в незримой, а иногда и упоминаемой связи: один из героев «Волнения», лодочник Ци-цзинь, которому после революции 1911 года в городе насильно отрезали косу, встречается нам по тому же поводу и в «Подлинной истории А-кью».
«Кун И-цзи», «Снадобье», «Завтра» — рассказы открытого трагизма, последовавшие непосредственно за «Записками сумасшедшего». Это уже не декларация о людоедстве, а изображение всекитайской трапезы, в которой съедены старик Кун И-цзи, юноша Сяо-шуань и трехлетний ребенок ткачихи, вдовы Шань. Странная и типичная для старого Китая фигура спившегося недоучки Кун И-цзи дана в окружении насмешливо наблюдающих его полноправных посетителей винной лавки. Все они, и те, что в длинных халатах, и даже бедняки в куртках, гордятся своим более высоким, чем у Кун И-цзи, местом в мире. Гордость вытесняет нормальную человеческую жалость. У них нет сочувствия к несчастьям Кун И-цзи, которому, по слухам, перебили ноги за то, что он «задумал обокрасть дом цзюйжэня Дина». В винную лавку в последний раз он приполз на руках. Покидал он ее «под взрыв веселого смеха».
В «Снадобье» на первом плане спасение Сяо-шуаня от чахотки. Лучшее средство — кровь казненного. Ее добывает владелец чайной Лао-шуань, отец Сяо-шуаня. Недалеко от места казни получает он от палача окровавленную пампушку, к которой внимание его приковано, «словно к младенцу — единственному наследнику десяти поколений». Сяо-шуаню не помогло чудодейственное снадобье, он умер. Незадолго до его смерти в чайной Лао-шуаня произошел знаменательный разговор. Палач рассказывает о преступнике, чья кровь спасет Сяо-шуаня. Оказывается, он шел против властей и заявил, что Поднебесная принадлежит не сидящей на троне династии, а всему народу. Это возмущает посетителей чайной, совершенно спокойно воспринимающих сведения об ограблении тюремщиком «преступника» и о вознаграждении, полученном Ся Третьим за то, что он выдал своего племянника. Здесь никого не трогают ни жестокость, ни даже предательство. Всех их веками воспитывали так, чтобы они были на стороне своих угнетателей. Им представляется естественным то, что людоеды пожирают больного Сяо-шуаня и полного сил Ся Юя, посмевшего восстать против деспотизма. Могилы Сяо-шуаня и Ся Юя рядом. На могиле Ся Юя венок из живых цветов. Этот венок Лу Синь в предисловии к сборнику «Клич» назвал улучшением действительности. А может быть, Лу Синь ошибается? Просто он первым, раньше всех других, увидел венок на могиле погибшего революционера: в провидении сила писателя.
В рассказе «Завтра» в знакомом нам уже Лучжэне у вдовы Шань умирает маленький мальчик. Тягостен путь Шань с ребенком на руках от дома к врачу (такой же лечил отца Лу Синя), затем в аптеку и домой. Ей и помогают как будто, но это та людская обязанность, которая еще больше подчеркивает одиночество ее в мирке, ограниченном маленьким пространством Лучжэня. Рискуя показаться назойливым в ассоциациях, снова приводящих к Андрееву, я не могу не вспомнить о рассказе его «Великан» начала 900-х годов, почти несомненно, как и многие произведения Андреева того времени, известном Лу Синю. В нем та же атмосфера безнадежного материнского горя — бедная мать в ожидании смерти ребенка придумывает ему сказку о великане. «Завтра» Лу Синя распространеннее, и конкретнее, и глубже андреевского эскиза, и оставляет в нас не только чувство разрывающей душу скорби, но и неудовлетворенную мысль о завтрашнем, не намеченном писателем дне. Так что же завтра и для чего так спешит ночь «скорее превратиться в завтрашний день»?
В этих первых рассказах Лу Синя ясно видна писательская его позиция, даже если бы она не подчеркивалась авторскими ремарками («Я говорил уже, что она была женщина темная…»). Это позиция сочувствия, заставляющая писателя быть безжалостным во имя спасения тех, кого он любит и чьими покорностью и равнодушием возмущен. Автор дает нам понять, что равнодушие есть порождение жестокой неумолимости деспотического управления обществом, что равнодушие это лишь сродни эгоизму: оно вырабатывает в человеке пренебрежение не только другими, но и собой, полную незаинтересованность в окружающем. В уже упоминавшемся выше рассказе «Блеск» выловили утопленника. «Нашлись люди, которые признали в нем Чэнь Ши-чэна, но соседям лень было пойти взглянуть, а родственников не нашлось». Страшное в своем спокойствии лаконичное подтверждение факта. О какой общественной морали может идти речь, когда нет осуждения предательства, нет жалости к идущему за тебя на гибель, да нет и понимания подлости первого и благородства второго, а уважение к человеку осталось лишь конфуцианской фикцией, выполнением «церемоний». И все-таки что же завтра? Писатель своими произведениями пока не отвечает на этот вопрос. Но он его поставил.
Трагизм рассказа «Родина» приглушеннее. В нем Лу Синь не пытается скрыться за героем-рассказчиком: «брат Синь» называют его. Мы можем предположить, что этим он хотел подчеркнуть достоверность описываемой им родины, «прекрасной родины!» В этих словах нет иронии, в них заключены детские воспоминания. Прекрасная родина детства Лу Синя олицетворялась другом его игр, крестьянским мальчиком Жунь-ту. Дети были равны между собой, а взрослый Жунь-ту называет автора господином и робеет, как робеет он перед всеми стоящими над ним начальниками, солдатами и бандитами.
Племянник автора Хун-эр дружит с Шуй-шэном, пятым ребенком Жунь-ту. Но все повторится: Хун-эр станет «господином», а придавленный заботами и голодом Шуй-шэн будет с ним почтителен и робок. Если ничто не изменится. Когда Лу Синь захочет немного отвлечься от тяжелых этих мыслей, он почти через два года после «Родины» напишет прелестный, озаренный перемежающимся светом солнца и луны рассказ «Деревенское представление» о «прекрасной родине» своего детства и о маленьких Жунь-ту и Шуй-шэнах, еще не задумывающихся над бедами ожидающей их взрослой жизни. Но мы-то, читатели, все это узнали уже от Лу Синя, и тем сильнее печалят нас безмятежные страницы «Деревенского представления». Изменилось ли что-нибудь в Лу Сине за полгода, прошедшие от «Завтра» до «Родины»? Все ли еще так же вопрошающе смотрит он на ночь, что спешит «скорее превратиться в завтрашний день»? Нет, он говорит уже о надежде. И пусть она кажется ему сотворенным им кумиром, и пусть мечты его, в отличие от практических расчетов Жунь-ту, в туманном будущем, он верит в осуществление своей надежды. Так и дорога: «Сейчас ее нет, а люди пройдут — и протопчут». Это очень важно для понимания законченной в декабре 1921 года «Подлинной истории А-кью».
Психологические рассказы Лу Синя были новостью для китайской литературы, привыкшей к выражению характера героев через внешние проявления их поступков. Западноевропейская, а в особенности русская традиция до удивления легко и органично вошла в китайскую художественную прозу, не отторгнувшую ее, не ощутившую в ней ничего инородного. Это произошло еще и потому, что психологизм, в данном случае и прежде всего психологизм Лу Синя, так прочно переплетен с собственно китайской литературной традицией, что отделить его от нее уже и невозможно. Психологизм не есть привилегия западной литературы, просто в истории ее развития он появился раньше, чем в литературах Востока. Но посчитать ли нам одной из возможных причин этого замечание Лу Синя, когда он говорит в предисловии к русскому переводу его «Подлинной истории А-кью», что «нарисовать глубоко молчаливую душу китайского народа — дело очень трудное. И я чувствую это, ибо, несмотря на все мои усилия проникнуть в нее, я постоянно ощущаю какую-то преграду». «Подлинную историю А-кью», повесть о душе китайского народа, следует отнести к высшим достижениям мировой литературы XX века. Лу Синь готовил себя к этой повести: «Вот уже не год и не два, как я собираюсь написать подлинную историю А-кью…» Свое повествование он облек в героико-иронические одежды. Он пронизал его злободневными полемическими намеками и укорами. Он вначале сделал все, чтобы показать как бы неполную серьезность, как бы остроумную легкость, как бы случайность этого произведения. Но от главы к главе (он публиковал его главами) все решительнее и суровее звучал его голос обличителя. А когда повесть стала обозримой целиком, уже никто (в том числе и ненавистники Лу Синя) не мог сомневаться в величии совершенного писателем открытии, в революционном значении художественного исследования китайского общества.
А-кью живет в деревне. Он занимает в ней самое низкое место, но играет в ее жизни далеко не последнюю роль. Мы знаем старую китайскую деревню и механизм эксплуатации в ней — он кажется простым и ясным, однако же кто-то должен был впервые обнажить его для нас. Найдем ли мы среди авторов ученых трактатов столь выдающегося и смелого исследователя китайского общества, каким был автор «Подлинной истории А-кью»?
Лу Синь для повествования иронически использовал традиционную форму официальных жизнеописаний в китайских историях. Он в растерянности останавливается перед невозможностью установить родословную своего героя, который пытается нагло утверждать, что он одной фамилии с самим почтенным Чжао, за что и получает от вышеназванного Чжао пощечину. Автор не доискивается до фамилии героя, он даже не может установить подлинный иероглиф его имени. Ничего удивительного, однако, и в возможности для А-кью быть в родстве с Чжао: в том-то и особенность угнетения крестьянина в старой китайской деревне, что помещик не был отделен от него глухой сословной стеной, и тем более страшный и безжалостный характер приобретал помещичий гнет. В пьесе Островского и Соловьева «Светит, да не греет» кулак Дерюгин, вознамерившись купить имение у барышни Реневой, произносит такой монолог: «Забарствует тогда Денис Иванович, узнают его!.. Ну и скручу ж я вас, други милые, миряне православные. Полно вам, ребятушки, баловаться; подвяжу я вам хвосты, это не то, что у господ вы!..» Здесь все, кроме православия, являющегося лишь формальной внешней приметой, соответствует состоянию деревни Лу Синя, и поэтому так часто и тесно общается помыкаемый всеми А-кью со своими работодателями.
А-кью презираем, но нужен, и за ничтожностью А-кью проглядывается труженик, мастер на все руки, без которого не обойтись. Как о рыцарских подвигах, в возвышенном стиле сообщает нам автор о злоключениях героя. И вот уже оказывается, что злоключений-то нет, а есть «победы», и их умиротворяющим туманом окутан А-кью. Своеволие помещика, вымогательства старосты настолько в порядке вещей, что об этом нарочно и говорится-то между прочим. Никого не интересует оскорбительность подобного отношения к человеку, потому что никто и не оскорбляется. Жители деревни окружены частоколом писаных и неписаных моральных правил, но это отнюдь не мешает самым ревностным блюстителям морали покупать у А-кью краденое. В атмосфере безудержного произвола и отсутствия морали превращение жизненных поражений А-кью в «победы» выглядит на первый взгляд безобидным: ведь оно-то никому не вредит. Так ли это?
Иллюзорные «победы» следуют одна за другой. Они начинаются уже с утверждения А-кью, что его сын мог бы быть познатнее, чем сыновья самых почтенных граждан деревни. А когда А-кью бьют, он утешает себя мгновенной выдумкой, что это избил его недостойный сын. А-кью считал себя первым, даже если в глубине души признавался, что первый он среди униженных. Но в таком случае он тут же опускал последние слова и оставался просто первым. Заключительную моральную победу А-кью одержал перед казнью. Вместо подписи он по неграмотности поставил кружок. Кружок вышел у него некрасивым, продолговатым, и А-кью успокоил себя: «Только дурачки рисуют круги совсем круглыми».
Казнь, давшая возможность А-кью одержать последнюю свою «победу», постигла А-кью так же несправедливо, как и все, что совершалось по отношению к нему в мире. Он не грабил честнейший дом «почтенного Чжао», и подозрение, павшее на него, могло основываться также на свежих впечатлениях жителей Вэйчжуана о другой краже, в которой А-кью действительно участвовал и подробностями о которой он с гордостью делился. Та, другая, кража знаменательна для нас не сама по себе: некоторые ее подробности вдруг заставляют нас вспомнить о похожих событиях, описанных за два с половиной века до приключений А-кью в рассказе знаменитого Пу Сун-лина «Некий И, удачливый вор». Вспомнить и о случайности двух этих краж, и об одинаковой до мелочей роли в них обоих героев, убежавших домой после первой добычи. Вспомнить как об еще одном из ряда свидетельств тесного вплетения традиции старого национального повествования в ткань до неожиданности новой для современников лусиневской прозы. (Может быть, Лу Синь и сам бы удивился, если бы ему сказать об этом совпадении, незаметно для него пришедшем из глубины китайской памяти, сохранившей наслоения столетий).
«Подлинная история А-кью» имеет два плана. Один из них — китайская деревня, второй (воспользуемся популярной терминологией) — она же, как модель современного Лу Синю китайского общества, в котором царит дух произвола, пренебрежения личностью, надругательства над человеческой моралью. Для этого общества характерно утешение «моральными победами», сковывающими волю к борьбе за освобождение. Это общество насчитывает века «моральных побед», помогающих забывать об обидах и вообще умеряющих способность к восприятию обиды. Недаром же после ударов лакированной палки старшего сына почтенного Цяня наш герой «почувствовал облегчение, а потом и забвение — драгоценное наследие, завещанное нам предками». Придуманное А-кью утешение «моральной победой» после выхода в свет повести Лу Синя стало называться акьюизмом. Акьюизм — это лицемерие, возведенное в ранг искренности: ища утешения в «моральной победе», человек начинает верить в реальность ее и уже забывает о том, что придумана она им самим, и лицемерная вначале вера приобретает затем искаженное подобие искренности, и уже не найти концов. Остается лишь удовлетворенность рабским состоянием. «Рабская душа!» — восклицают судьи А-кью, не догадываясь, что слова эти в полной мере применимы и к ним, ибо печальный и смешной герой Лу Синя по воле автора несет на своих плечах весь моральный груз китайского общества.
События повести относятся к 1911 году. Свержение цинской монархии не освободило китайский народ от феодального и империалистического гнета, а значит, не принесло ему и духовной свободы. Карикатурное отражение революции наблюдаем мы, благодаря Лу Синю, в деревне Вэйчжуан, где все остается прежним. За исключением того, что расстрелян А-кью. Но что означают слова его перед казнью: «Пройдет двадцать лет, и снова появится такой же!»? Не этого ли и боится Лу Синь, не от этого ли, не от повторений ли предостерегает Лу Синь. И знакомый уже нам крик «Спасите…», не успевший на сей раз вырваться из уст «преступника»…
Принято говорить, что «Подлинная история А-кью» — гротеск. Но это не так. В ней нет ничего, что преувеличивало бы увиденную худоОригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com