Повесть о художнике Федотове - Страница 4
Самым мягким был учитель всеми презираемого чистописания.
За неуспешность в науках охотно наказывали голодом – лишали обеда или не давали булки к сбитню.
Булку голодающий мог купить у товарища, но кредит был дорог: за булку, купленную сегодня, надо было завтра отдать две булки. Булками торговали одичалые, оторванные от дома кадеты-костромичи.
Федотов жил карандашом: он поправлял рисунки других и за это получал когда полбулки, а иногда и булку, чего за свой рисунок получить нельзя. Поэтому свои рисунки у него были всегда незаконченные, и его по классу рисования отмечали ленивым.
Больше всего Павел Федотов интересовался литературой. Там, за стенами корпуса, была Россия; ее любили не по учебнику – о ней читали у Пушкина. О «Евгении Онегине» спорили даже в корпусе; Пушкин заставил всех читать и иначе видеть Москву, русскую историю и всю Россию – растущую и ждущую будущего.
Среди холода и голода кадеты читали Ломоносова, увлекались Полевым, Загоскиным, зачитывались Марлинским, а прочитав «Тараса Бульбу» Гоголя, даже задумали целым классом написать роман под названием «Гайдамаки», но дальше названия дело не пошло.
Издавали журнал с внутренними кадетскими известиями и известиями внешними, то есть московскими. На виньетке нарисована была корзина с цветами, на корзине сидела сова как символ мудрости.
Летом фронтовые занятия шли на плацу перед дворцом.
Для представления о том, что такое был первый московский корпус, приведу несколько строк из «Исторического очерка образования и развития первого московского кадетского корпуса… составленного по официальным источникам и изданным под редакцией генерал-майора Лалаева» (СПб., 1878). На странице 69 написано: «Далее, от кадет требовались подробные и откровенные отчеты о том, как они пользовались отпусками, указаны были правила для приема приходящих к воспитанникам родных и прислуги, а кадетам запрещено было иметь при себе деньги, собственные вещи, книги и сундуки; особенно же строго преследовались всякие сношения их с нижними чипами».
«Дабы долго временное пребывание, – читаем в одном из приказов Демидова, – воспитанников в разлуке и без всякого сношения с родителями или родственниками не охлаждало в них того кровного союза, который, служа основанием христианской морали, упрочивает благосостояние семейств, а вместе с тем и общества, следует требовать, чтобы воспитанники писали письма к родителям или родственникам, по крайней мере, три раза в год, под руководством наставников и с уплатою за пересылку из казенных денег в том случае, если бы воспитанники не имели собственных».
В одной из ранних поэм Федотова «Чердак», написанной между 1835 и 1837 годами, то есть непосредственно после окончания корпуса, Федотов вспоминает корпус:
Здесь рассказывается о расправах, которые называли тогда «в темную». Фискалов, то есть доносчиков, били, внезапно накинув на голову шинель.
Жизнь в корпусе была волчьей жизнью, но Федотов в ней не пропал благодаря здоровой физической силе, памяти, веселому характеру и прекрасному голосу, украшавшему церковный хор, что начальством тоже весьма учитывалось.
Федотов больше всего любил читать. Он перечитал все русские книги в библиотеке; выучился немецкому языку – прочел немецкие книги и даже пытался переводить с русского на немецкий стихами.
Одно обстоятельство оберегало Павла Федотова от наказания: у него была изумительная память – он мог запомнить все, даже «Артикул воинский». Уроки кадет Федотов мог отвечать от слова до слова, и его охотно вызывали, когда приходило начальство.
В строю Федотов был исправен, в одежде опрятен, в обхождении весел. Казалось, столько дано этому мальчику, что сможет он весело пройти через весь свет, через льды и жаркие пески в шинели, подбитой холстом, в кивере, притянутом ремнем с медной чешуей к подбородку. Пройти, смеясь и не уставая, как обыкновенный хороший русский солдат.
Рисование преподавал человек в старом синем фраке, смуглолицый и неразговорчивый, носящий странную фамилию – Каракалпаков.
Каракалпаков любил поправлять рисунки Федотова, ругал кадета за лень и однажды, для того чтобы побудить Федотова к творчеству, дал ему книгу, сочиненную господином Писаревым: «Предметы для художника».
Книга эта была издана в 1807 году; она предусматривала все, что художник может и должен рисовать. Когда-то она была подарена самому Каракалпакову в Академии художеств как награда за успехи.
Книга эта начиналась следующим введением:
«Во всех художествах, равно как и в поэзии, нужен творческий ум, или то, что мы называем гением. Разница состоит в том только, что в поэзии ничто уже не может заменить творческого ума: ни большие сведения, ни неусыпное прилежание; один только гений может постигнуть язык богов, как древние называли поэзию, – посредственности в ней нет. В художествах же большие сведения и неусыпное прилежание в своем искусстве могут заменить творческий ум».
Эта книга должна была заменить разум художнику…
Федотов пел в церковном хоре в высокой нарядной церкви кадетского корпуса и хорошо умел читать ноты. Он научился играть на новомодной гитаре и даже овладел флейтой.
Домой Павел почти не попадал. Летом кадетов не отпускали: они отбывали лагерный сбор у села Коломенского; ходили много – так много, что ныли ноги и ночью трудно было заснуть.
Каракалпаков
Судьба, как неразмотанный клубок, каждая нитка – не знаешь, цельная или с узлами, что такое и как велика, на чем конец намотан. Ничего не знаешь.[4]
Учитель рисования господин Каракалпаков просил Паву не рисовать другим за булки, говоря, что иначе художественный характер класса принимает вид однообразный.
Кадеты все знали про своих учителей. Известно было, например, что Каракалпаков имеет два имени – Владимир и Гавриил: его для верности крестили два раза. Привезли его из степи казаки и сказали, что крещен, но воспитательный дом, куда попал мальчик, этому не поверил.
Известно было, что Каракалпаков исключен из императорской Академии художеств за какую-то историю и что его насилу приняли преподавать в корпус.
Незадолго до выпуска кадетов к Федотову подошел Каракалпаков.
– Поздравьте меня, Федотов, – сказал он, – я ухожу из корпуса.
– Куда?
– Я скажу вам об этом после. Человек, Пава, создан для подвига, а искусство – для того, чтобы ему об этом напоминать.
– Вы будете рисовать картины?
– Нет, я ухожу в театр заведовать лампами.
– Это скучно, господин Каракалпаков!
– Нет, мальчик! В Москве есть великий артист – Павел Мочалов. Когда он произнес в театре за сценой первые слова из роли Полиника в пьесе Озерова «Эдип в Афинах», театр содрогнулся. Павлу Степановичу было тогда только семнадцать лет, но душа его уже возмужала. Она живет на сцене, приучая сердце зрителя биться сильнее. Он учит неповторимому вдохновению.
– Он играет Шекспира?
– Нет еще. Но он должен сыграть, и тогда я нарисую его портрет. Слушай, мальчик, кем ты собираешься быть?
– Поэтом.
– Ты будешь художником! Может быть, у тебя будет удача, может быть, у тебя совсем не будет успеха, но ты станешь художником. Я бы хотел тебе дать рекомендательное письмо в Петербург, но что значит письмо Каракалпакова? Все равно ты будешь художником! Когда будешь в Петербурге, побывай в Академии художеств. Ее легко найти. Стоит она на правом берегу Невы, говорят, у входа в нее два сфинкса. Когда я учился, сфинксы лежали на дворе академии. Кормили нас гречневой кашей. Мы хватали кашу ложками из большой общей чашки, обжигая руки. Мне хотелось есть, а еще больше хотелось рисовать. Для меня не было ничего выше рисунка. Я рисовал, забывая обо всем, и, видимо, делал успехи – мне дали две серебряные медали. Преподавал нам Иванов Андрей[5]. Со мной учился Александр Иванов, сын старика Иванова, и два брата Брюлло[6]. Я был товарищем младшего брата – великого рисовальщика… Отойдем и будем говорить тише… Нас всегда плохо кормили в академии, нас секли. Потом нас начали унижать: назначили нового президента, дали инспектора Васильева – глупого и строгого человека. Однажды ученика граверного класса Федора Алексеева обвинили в какой-то шалости. Его решили посадить в холодный карцер. Васильев приказал служителям стащить с нашего товарища куртку. Федор начал сопротивляться: карцер был очень, очень холодный. Мы долго до этого терпели, а тут не выдержали, начали кричать, вырвали товарища, а потом взбунтовались, выбили стекла в окнах. Инспектор убежал. Пришел гравер Кондратьев, хороший человек. Он сказал нам: «Ребята, среди вас мало дворян, вы дети ремесленников, солдат. Среди вас есть калмыки, киргизы. Ты, Алексеев, из крепостных. Вас могут отдать в солдаты… А если вы кончите академию, вам разрешат носить шпагу, а главное – вам дадут право рисовать». Мы ответили старику: «Уже поздно: доложено государю». – «Еще не поздно. Они его тоже боятся. Только подумайте, что будет! Среди вас много талантов. Вот Брюлло… Слушай, Брюлло, я смотрел твои рисунки „Гений искусства“ и „Нарцисс“. Это очень хорошо». – «Все равно меня исключат», – ответил Брюлло. «Не исключат, – сказал Кондратьев, – только послушайте меня. Когда на вас начнут кричать, встаньте сразу на колени». После ужина зовут нас в конференц-зал. На стене портрет императора Александра Первого. Весь совет сидит на своих местах, все в звездах, в лентах: так нам показалось. Президент встает, начинает говорить; неохотно мы становимся на колени. Оленин тронут, вынимает носовой платок, вытирает глаза и говорит: «Встаньте, дети! Только пускай выйдет зачинщик. Мы его не отдадим в солдаты, но проступок записан в журнал, и должна быть в журнале резолюция. Таков порядок, дети».