Повелители сновидений (СИ) - Страница 13
— Гильем! Где ты, Гильем? — безуспешно выкрикивал Аймерик Пегильян, прибежавший к горящему трактиру.
— Эй, ты! Паренька нашего не видел? — старый приятель Пегильяна, служилый рыцарь из Нима схватил за шиворот ошалевшего хозяина.
— Как-какого паренька? Он, сталбыть, с вами ушел… оставьте меня, милсдарь, горе-то какое! Ну что стоите, бестолочь?! Воды, воды несите! Толстуха, а ну давай неси ведро!
И только тут трактирщик понял, что его наказание осталось в зале, полыхающей как неопалимая купина. Он завыл в голос и бросился прямо в огонь. Вслед за ним, натягивая на голову полы плаща, нырнул рыцарь из Нима.
Вытащить удалось обоих, и Гильема, и Толстуху… но заживо — только одного.
Первый месяц, проведенный в монастырской лечебнице, оказался настоящим адом. Едва завидев поутру зловеще темную рясу милосердного брата, Гильем от ужаса сжимался в комок, зная, что сейчас тот начнет терзать его и без того исстрадавшуюся плоть, сдирая повязки, пропитанные сукровицей и гноем.
Гильему повезло — огню не достались его руки; когда рыцарь из Нима нашел его, трубадур лежал под пылающими обломками стола, свернувшись калачиком так уютно, словно уснул в родном доме. Монастырский лекарь, к которому Пегильян велел отнести своего ученика, только руками развел… у юноши был обожжен левый бок, обгорели волосы… а самый страшный ожог достался лицу, вернее, его левой половине, правая почти не пострадала. Но он был жив, и его не смогли убить ни начавшаяся горячка, ни гнойное воспаление ран. И, когда миновали долгие месяцы мучительного выздоровления, он был все так же молод, силен и талантлив, как и прежде.
— В святой обители найдется хоть одно зеркало? — Гильем спросил об этом лечившего его монастырского лекаря.
Тот помолчал с минуту, а потом сходил куда-то и принес отполированную металлическую пластину в деревянной оправе. Трубадур глянул, отвернулся… а потом смотрел в блестящую глубину долго-долго… оттуда, распахнутым, застывшим взглядом на него глядел прежний молодой месяц — месяц, принявший удар молнии, меченый плетью огня. Уродливые рубцы стянули всю левую половину лица Гильема, на виске справа остался шрам от тлевших половиц, по которым тащил его спаситель из Нима, волосы обгорели. Когда-нибудь они отрастут снова, но сейчас на месте прежних грозовых туч топорщились клочки черной пакли.
— Забота о телесных прикрасах суть удел слабых женщин… — негромко, глядя в сторону, сказал лекарь. — Довольно. Негоже мужчине якшаться с зеркалом. К тому же раны твои еще не зажили, рубцы на молодой коже могут изгладиться.
Гильем молча отложил зеркало. Лекарь был прав, в самом деле, это девке горе, коли у нее на лице эдакое светопреставление; а ему что? Учили же — не горлом трубадур поет, а душою. Голос при нем остался, руки целы…
— Да кто ж такое страшилище к себе в замок впустит? — Гильем спросил, не обращаясь, в сущности, ни к кому. — Разве только чтобы гостям трапезу испортить.
Спустя три месяца Гильем Кабрера покинул стены обители, несмотря на все уговоры отца настоятеля, которому пришелся по душе талант трубадура. «Оставайся, — говорил он. — оставайся здесь, сын мой. Голос твой слишком хорош для мирской суеты, да и как сможешь ты заработать себе на хлеб? Теперь ты достоин жалости, взамен алкаемого тобою восхищения. А здесь уродство твое будет скрыто и от жестокого мира, и от братьев всесокрывающим покровом монашеского одеяния… И талант твой не пропадет, ибо весьма похвально славить Господа музыкой и согласным пением.» Гильем отмалчивался. Уходя, он с благодарностью принял от монахов одежду взамен полуистлевшей, дорожный грубый плащ с капюшоном, закрывающим лицо чуть ли не до подбородка, немного еды и виолу, каким-то чудом попавшую в монастырскую кладовую.
— В добрый путь, Гильем, — настоятель встретил его у открытых ворот. — Ты и впрямь решил покинуть господню обитель? Мне жаль тебя, мальчик, ты не ведаешь, что ожидает тебя…
— Я буду трубадуром. — тихо и твердо ответил Гильем, поклонился, поцеловал руку настоятеля и, не оборачиваясь, отправился в путь.
Нельзя сказать, что он был в полном неведении того, что поджидало его на дорогах: в школе он наслушался достаточно россказней о проделках побродяжек-вагантов, о воровских шайках, обирающих всякого встречного, о нищих жуликах, о лжепророках и богомерзких сектах… Выходя за безопасные пределы обители трубадур знал, что возможно очень скоро все эти байки покажутся ему детскими сказочками, не идущими ни в какое сравнение с гримасами мира, хватающего его за горло. Не было и доли геройства в его уходе, а вот страха, от которого перехватывало дыхание, было предостаточно. Но — иначе поступить он не мог. Он был искренне благодарен монахам, вернувшим его к жизни, но и далее выносить их заботу и жалость… нет. Судьба настойчиво звала его покинуть господень дом, как когда-то дом отчий, и, не заботясь ни о чем, только и всего лишь быть верным себе. Если ты не хочешь ничего иного, тебе ничего иного и не останется.
И еще — он был готов принять любую боль, любое унижение — потому что считал себя виновным; его грех требовал искупления. Гильем никак не мог забыть своих снов, хотя они давно не напоминали о себе; напротив, сонные мороки Гильема стали на удивление мирными и чистыми. Но цепкая память поэта хранила все до мельчайшей подробности прежних видений, и иногда ему казалось, что это происходило с ним наяву.
Он шел уже пятый день; позади были первая ночь, проведенная под открытым небом, и первый рассвет, встреченный в абсолютном одиночестве. Гильем шел, не торопясь, накинув на голову капюшон и вынужденно глядя под ноги: хотя дорога и была совершенно пустынной, ему не хотелось являть свое безобразие даже деревьям и камням. Через два часа после полуденной трапезы (кусок хлеба да вода из ручья) на трубадура темной громадой надвинулся лес. И он, хотя все было решено и не было даже и тени мысли о возвращении, поневоле помедлил. Лес… тропы, нехоженые и бог весть кем проложенные… деревья, сумрачными стражами стерегущие сон древних божков… чьи-то горящие глаза в переплетении ветвей… Гильем сжал зубы и шагнул вперед. Долго идти ему не пришлось — уже через полчаса его чуткое ухо музыканта уловило шорох шагов, вьющийся позади него. А через несколько минут с дерева, низко склонившего ветви над тропой, спрыгнул человек, и еще какие-то люди вышли из зарослей, взяв трубадура в кольцо.
— Так-так… И кто ж это к нам пожаловал? — говоривший (тот самый, что спрыгнул с дерева что твоя кошка) подошел к Гильему поближе. И тут же разочарованно протянул — Ну-у-у… это ж голь перекатная, жоглар! Нашли кого выслеживать, олухи!
— Так это… Баламут… одет он не по-крестьянски, ты ж сам говорил — потрошить тех, которые в господской одеже… — окружавшие Гильема явно боялись вызвать неодобрение Баламута.
— Господская одежа… — передразнил тот. — Понимали бы чего. Ну, с паршивого козла хоть шерсти клок, как говорится. Давай, парень, снимай свой плащишко. Он хоть и дешевка грубая, а нам сгодится.
Гильем молча развязал тесемку у ворота и, скинув капюшон, глянул на того, кто стоял перед ним. Молодой еще мужчина, смуглый, невысокий, ужасно худой — казалось, что его щеки слиплись, а длинные сизо-седые волосы своей массой оттягивают голову назад, так что подбородок Баламута всегда горделиво вздернут. На плече лихого сидел сокол — но, в отличии от охотничьих соколов Омела, без колпачка на голове.
Увидев лицо трубадура, Баламут невольно отшатнулся, чертыхнулся.
— А ну, одень обратно. Где тебя так?
— Пожар.
— А-а-а… Такие дела… Вот что. Плащ свой себе оставь. Но, чтоб никто не сказал, что Баламут хоть кого-то отпустил за здорово живешь, ты нам послужишь. Пошли, парень. Да поторапливайся.
С этими словами Баламут развернулся и зашагал по тропе вглубь леса. Гильем последовал за ним, чувствуя себя вновь угодившим в дурной сон. Они долго кружили по тропам, сплетенным в неведомое кружево, пока не пришли в убежище лихих людей — деревянный дом, покосившийся, вросший в землю. Гильема втолкнули внутрь и… на этом все закончилось. О нем словно забыли. Разбойники проворили привычные дела: кто-то разжигал очаг, кто-то тащил котел воды, кто-то ругался. Баламут уселся в углу, кивнув Гильему на лавку у стены. Он явно забавлялся смятением и страхом трубадура; перехватив его насмешливый взгляд, Гильем спросил: