Потемкин на Дунае - Страница 25
Расставя от въезда в Яссы и вплоть до своей квартиры нарочных махальных, Потемкин препоручил адъютанту Бауэру доложить, лишь только генерал-аншеф покажется на улицах города. Тот засел в зале, откуда дорога была видна на версту.
Суворов между тем спутал все эти затеи и предположения. Его ждали в приличном его званию и летам рессорном калёше, а он прибыл на паре фурлейтских, и притом ночью, в рогожаной, аки бы поповской долгуше. Упряжь была в шорах, но веревочная. На запятках сидел, в польском жупане, с вылетами, престарелый инвалид, на козлах кучер, в широкополой молдаванской шляпе и в овчинном, до пят, балахоне. Рано утром из самобеднейшего арнаутского квартала генерал-аншеф тем же цугом двинулся к разукрашенной резиденции светлейшего.
Сметливый Бауэр угадал ожидаемого гостя как по странной форме ковылявшей рогожаной долгуши, так и по необычному хлопанью в княжеских воротах кучерского, длинного бича. Он предупредил фельдмаршала.
Князь Григорий Александрович бросился из комнат на парадное крыльцо, но не успел сойти и с первых ступеней, как увидел уж перед собой Суворова.
– - Чем могу, сердечно чтимый мой друг, Александр Васильич,-- сказал он в искреннем волнении, обнимая графа,-- чем должен наградить вас за ваши заслуги?
– - Друг, друг? -- заспешил, взбегая с оглядкой на крыльцо и закашливаясь, Суворов.-- Нет, ваша светлость! Что же, помилуйте-с… – Я не купец и не приехал с вами торговаться… Не идти далее? Прочь Стамбул? Ну и шабаш… И окромя Бога и моей всемилостивейшей монархини никто наградить меня не может, никто…
Князь изменился в лице. Отступя, он сказал только: "От тебя ли слышу?" -- но видя, что гость молчит, обернулся и молча пошел в залу. Там Суворов вручил ему формальный о ходе дел рапорт. Светлейший не взглянул в бумагу.
– - Публика верхнего парламента не одобрит? Министерия в суете и колеблется дальше идти? -- спросил, гордо выпрямляясь и зажмурив глаза, Суворов.-- Мужайтесь, князь… Не придворные наветы… ваш гений… История помянет вечным признанием ваши труды…
В январе следующего, 1791 года граф Суворов по зову императрицы явился в Петербург. Государыня приняла его среди первых лиц двора отменно внимательно и пригласила его к столу…
– - Где желаешь, батюшка граф, быть наместником?-- спросила Екатерина за тостом в честь его побед, поставя здесь же в лавровом венке выписанный из Англии бюст нашего политического пособника, оратора Фокса.
– - И, матушка царица,-- ответил, склоня голову, граф,-- ты слишком любишь своих подданных, чтоб наказать мною какую-либо провинцию. Я чудак, мальчишка, Алкивиад! Знаю тысячу гримас, проказ. Родился от мушкета, дай и кончить жизнь солдатом.
Потемкин, разгневавшись в Яссах на Суворова, уж более ему не прощал. Самый вызов победителя Измаила встолицу ему не нравился. Он высказался против пожалования Суворову фельдмаршальского жезла и предоставил; ему за славный подвиг только чин подполковника Преображенского полка.
В феврале светлейший также поехал в Петербург, как выражался, с целью вырвать больной зуб.
В конце апреля он устроил для императорского дома свой знаменитый пир в Конно-гвардейском, впоследствии Таврическом дворце, где в торжество покорения Измаильской крепости предполагалось представить государыне пленных пашей. Присутствие в столице главного виновника достигнутой победы стесняло князя. За три дня до этого праздника Екатерина, будто невзначай, сказала на вечернем собрании в эрмитаже Суворову:
– - Я вас, батюшка Александр Васильич, препозирую в Финляндию для осмотра и укрепления тамошних границ. Что скажете на это?
Суворов молча припал к руке императрицы, у коей от невольной алтерации красные пятна выступили на щеках. Возвратившись домой, он послал за почтовыми, сел в тележку, доскакал в одну ночь до Выборга и утром оттуда послал с курьером государыне письмо: "Жду повелений твоих, матушка!"
Там -- до времени -- графа и оставили.
XII
Четырехлетняя, предпринятая с такими надеждами и силами, война с Турцией завершилась почти ничем. Поддержанная Англией, Голландией и Пруссией, опасавшимися возрастания России, Оттоманская Порта отвергла мирные условия русских и решилась продолжать войну. Репнин, оставленный на Дунае Потемкиным, 27 июля 1791 года разбил визиря наголову под Мачином. Через три дня после этой победы он заключил окончательный с Турцией мир. Австрийский император подписал с Портой мирный договор позднее, в августе, в Систове.
Россия потеряла много людей и денег, а гора родила мышь; мы остались при том же, чем начали. "La guerre est une vilaine chose, monsieur!" {Война -- ужасная вещь, месье (фр.).} -- писала Екатерина Вольтеру о турецкой войне.
Недолго затем здравствовал светлейший. Рубеж исполинского шествия к славе был им пройден. Он не мог легко пережить разбитых вдребезги гордых мечтаний своих и обожаемой монархини. Новая Восточная система, великая мысль восстановления древней Византийской империи должны были кануть с того времени в реку забвения. Молва язвила его, будто он стремился длить войну с целью освободить Молдавию и Валахию и, сняв с них турецкое ярмо, сделаться с своим потомством их всевластным и независимым от России господарем.
Из Петербурга Потемкин выехал раздраженный и убитый духом, тем более что не успел сломить и грозного ему возрастания партии Зубовых. Перед выездом он занимался разными приметами, толковал предчувствия, сны. Прибыв в Яссы, князь заболел молдавской злою лихорадкой и уж более не поправлялся. Он вспоминал столичные пиры, жалея, что не вдоволь ими насытился, так как вдруг получил странное убеждение, что доживает последние дни.
Случился потом весьма печальный, имевший на князя неотразимое влияние, казус. В августе в Галаце скончался покровительствуемый им генерал, брат супруги цесаревича, принц Вюртембергский. На отпевании принца Потемкин вышел из церкви туча тучею. Больной и утомленный давкой и духотой, он в рассеянности вместо своих дрожек сел на траурные, гробовые дроги, поданные для покойника. Воображение его было этим так потрясено, что он лишился сна и стал на себя не похож. Постоянная взволнованность и несоблюдение диеты вызвали нервическую горячку. Князь рвался к своей любимой Новороссии…
Подписав дрожащей рукой инструкции Самойлову, он в сопровождении своей племянницы, молодой графини Браницкой, и правителя канцелярии Попова выехал чуть живой в Николаев. В сорока верстах от Ясс он почувствовал приближение кончины.
Было теплое, тихое, осеннее утро…
Светлейший стал безмерно метаться и тревожиться. Со словами: "Теперь некуда больше ехать… Стойте! Хочу умереть в поле!" -- он велел вынести себя из кареты. На траве из казацких дротиков и ковров устроили шатер, возле наскоро разостлали белый фельдмаршальский плащ князя. Он обратил взор на безоблачное небо, обнял подаренный государыней походный образок Спаса, проговорил: "Прости, милосердная мать государыня!" -- и тихо скончался на руках плачущей красавицы графини Браницкой.
Узнав о смерти светлейшего, Суворов прослезился и сказал: "Се человек -- образ мирской суеты! Помилуй Бог!.. Беги от него, мудрый! А что до наших замыслов о Турции, не мы исполним высокую задачу, наши внуки, правнуки…"
С другими больными и раненными на штурме Измаила меня препроводили в конце декабря 1790 года в Галац. Я пришел в полное сознание и стал оправляться лишь в начале февраля. Подживление раздробленной руки, задержанное горячкой, пошло успешнее с весенним воздухом и теплом.
Квартировал я в небольшом уютном домике, невдали от опустелой квартиры Суворова. Дунай освободился от льда. Наступил март. Кто выздоравливал, спешил на почтовых и по реке на родину, откуда так редко в то время доходили вести. Я давно не имел писем от матери.
Пользуясь разрешением прогулок на воздухе, я пробирался с забинтованной рукой на берег, садился у пристани и в ожидании срочных австрийских судов, весьма неаккуратно развозивших почту, по целым часам глядел в синюю даль, думая о родине и обо всем, что я в ней оставил.