Посвящение - Страница 88
Так они снова оказались там же, что накануне, когда поругались из-за библиотекарши. А ведь разговор начинался так мирно, так вроде бы безобидно… Лазар сам бы не смог объяснить, почему он в последнее время так часто ввязывается в яростный спор с товарищами по бригаде, — ведь прежде, на протяжении многих лет, он был тихим, замкнутым человеком; в самом начале вообще лишнего слова сказать не смел. Словно чувствовал на лбу у себя какое-то клеймо: мол, внимание, это беглый, сбежал из деревни, — и держался в тени, в сторонке, а если случалось смотреть в глаза людям, лишь моргал, униженно и смущенно. Когда заходил он в другие цеха — нет, не из любопытства, не для того, чтобы развлечься, а потому что его за чем-нибудь посылали, — он всему удивлялся и мысленно разводил руками: поди ж ты, насколько рабочий умней мужика! С какими могучими машинами умеет запросто обращаться, как понимает язык приборов!.. А он, Лазар, что он умеет? Лопатой орудовать, да косой, да за сохой идти, да с лошадью управляться… В начале пятидесятых годов, нанявшись сезонным рабочим к одному каменщику, он звал его не иначе как «господин мастер» и с изумлением наблюдал, как ловко орудует тот отвесом и ватерпасом, как, постукав по кирпичу, по звуку определяет, куда и с какой силой стукнуть, чтоб откололся такой кусок, какой ему нужен… У Лазара тогда часто мелькала мысль: может, бросить все да вернуться домой?.. Но он все-таки оставался. Оставался, хотя и с тайным стыдом в душе: как же так, ведь дома, в деревне, он — самостоятельный человек, хлебороб, кое-что понимающий в земледелии, а тут, в городе, на заводе, он всего лишь чернорабочий, работяга на подхвате… Часто, очень часто мечтал он: придет время, и он всем покажет, что тоже не лыком шит, тоже способен к науке! Если он тут лопатой машет, так и в этом деле можно специалистом быть! Как-то его крепко обидел начальник смены: сломалась бетономешалка, и он послал Лазара за гаечным ключом, добавив: «Да гляди мне отвертку не принеси!» Лазар хотел бросить ему в ответ: «Коли ты такой умный, скажи тогда, как лошадь в телегу запрячь?» Он хотел спросить перед всеми, с гордым видом, однако смелости не хватило: как это, он — и вдруг начнет выхваляться, и он только под нос себе бормотал: «Сам, поди, лошадь-то видел только в кино, а в кино она не такая, не настоящая… И зачем вообще начальнику смены знать, как запрягать лошадь?..» Словом, он больше молчал, словно душу ему отягощало слишком много тяжких грехов, из-за которых его неизбывно мучила совесть. Про себя он знал: его место — в деревне, в кооперативе; знал: ему б о жене заботиться, чтобы легче ей стало жить; знал: сколько бы он ни присматривался, сколько бы ни учился, никогда не получится из него рабочий… А ведь никто, никогда не упрекал его за неумелость, да и не один вовсе был он такой, из деревни сбежавший в город. Все общежитие было полно таких беглецов; правда, в большинстве своем это была молодежь, которая, можно сказать, настоящей крестьянской работы и узнать еще не успела… К тому же он мог бы учиться, если бы захотел: на комбинате объявили, что открывается вечерняя школа для рабочих, его тоже уговаривали хотя бы восемь классов окончить, все-таки это другое дело, чем начальная школа… Но он даже представить не мог, как это он, на старости лет, усядется вдруг за парту, еще засмеют, пожалуй, да и что ему те знания, которые он там получит? Только больше станет терзаться, размышлять над незадачливой своей жизнью… пожалуй, умом еще тронется под конец… Словом, он им прямо сказал: ни к чему ему школа теперь, ему одно нужно: тихо, мирно, не теряя к себе уважения, дотянуть как-нибудь до пенсии. Из-за всего этого и был он молчаливым, неразговорчивым… Но с тех пор, как развелся, он все чаще встревал в общие разговоры, высказывал все, что думал, — хотя и никак не мог взять в толк, с чего это он вдруг в такой степени изменился. Особенно это бросалось в глаза в самое последнее время. Наверняка свою роль тут играло и то, что он был самым старшим в бригаде и во время еды или отдыха остальные частенько расспрашивали его о войне и о всякой всячине; долгое время он даже думал: смотри-ка, все-таки уважают меня люди; но парни мало-помалу обнаглели и даже поддевали его: «Мудрый ты человек, дядя Лазар! Избавился наконец от бабы!», «Теперь можешь выбрать свеженькую, по своему вкусу!» Мирные беседы быстро переходили в ссоры, он огрызался, кричал на них, цеплялся к каждому, выходил из себя, вот как, скажем, вчера… А ведь день после славно проведенного вечера начался как будто тихо, не обещая никаких неприятностей. Он подумывал даже, не рассказать ли им, как он выпивал в «Тополе» с Берталаном Добо, — пускай ахают да завидуют…
«Подъем!» — загремел кулаком в дверь ефрейтор; заскрежетал замок. «Провожу вас в уборную и умывальную, потом завтрак получите. К половине восьмого надо быть у товарища лейтенанта!» Лазар Фекете сел, поморгал. «Неужели задремал я?» — удивленно помотал он головой, затем спросил: «Скажите, пожалуйста, который час?» — «Без четверти семь». Лазар не верил своим ушам. Может, он вовсе и не просыпался в пять часов? Ведь если он и заснул, то минут на пять, не больше: только что он стоял перед дверью, перед окном, думая, что там с Белой Ковачем… Выходит, все же сморил его сон?.. Он ощутил неуверенность. Скоро опять к лейтенанту, а он все еще не обдумал вчерашний вечер. «Что я буду ему говорить?» Он и сам не заметил, что произнес это вслух. «Вы что?» — с удивлением посмотрел на него ефрейтор. Лазар встал. «Умыться мне… и в сортир бы надо…» — «А я зачем здесь стою, как вы думаете? Шевелитесь, да поживее!» — «Слушаюсь». Он вышел в коридор. Умывальная и уборная были по коридору налево. «Мне придется с вами зайти. Не бойтесь, я не голубой». Лазар хотел пропустить ефрейтора вперед. «Вы мне это бросьте, лучше делайте поскорее свои дела!» Лазар помочился, потом, сняв рубаху, до пояса вымылся у фарфоровой раковины. «Знаете, господин ефрейтор, у меня дома, где я квартиру снимаю, водопровода нету. Воду я с колонки таскаю, в бидонах и в ведре. Себе и старикам, мамуле с татулей». — «Хватит болтать, поторопитесь лучше!» Ефрейтор прислонился к косяку и дернул носом. Лазар кивнул с виноватым видом, плеснул несколько горстей воды на затылок, снял с крючка полотенце. «Не сердитесь, что я об этом заговорил… просто вспомнилось вдруг. Увидел, что водопровод здесь, нормальная умывальня, и вспомнил. А дома хозяева говорят, ни к чему с водопроводом спешить, скоро улицу все равно перероют, там новый микрорайон будут строить. Правда, они и так не спешили бы. Обоим под восемьдесят уже, «зачем нам этот водопровод, всю жизнь без него обходились, обойдемся еще немножко, сколько нам осталось-то?». Я уже год у них на квартире, с тех пор как развелся и из общежития съехал. Правда, мне в общежитии говорили: оставайся, мол, живи… Да подумайте сами, господин ефрейтор: за два года до пенсии? Ведь, как на пенсию выйду, так и так придется съехать…» Ефрейтор возле двери шевельнулся, хотел что-то сказать, но Лазар, аккуратно вешая полотенце на место, продолжал: «А в общежитии хороший душ был, кафель до самого потолка и все прочее… А я все равно съехал, очень уж скверно после развода себя чувствовал, хуже последней собаки. Хотелось куда-нибудь спрятаться, раны зализывать… А потом… чего только не бывает! Представляете, господин ефрейтор, старики хозяева на меня теперь смотрят будто на сына. Свои-то дети у них кто куда разбежались: сын стал шишкой какой-то в скототорговле, раз в году хорошо, если заглянет, а дочь с ними знаться не хочет, потому что дом они ей не отдали. По крайней мере это они мне так рассказывали…» Ефрейтор морщил лоб, в глазах его было и любопытство, и нетерпение, он открыл было рот, сказать что-то, но Лазар, надев рубашку, шагнул к нему и, застегивая пуговицы, глядя ему в глаза, заговорил снова: «Мамуля-то часто плачется, дескать, что же это за дети, растишь их, растишь, последнее от себя отрываешь, а они… Потом как-то разговорились мы, я тоже им рассказал, как у меня с семьей получилось… что я тоже такой, как они: один-одинешенек в целом свете… Ну, тут они, в последнее время, уговаривать меня стали: дескать, заключим договор о содержании… Чтобы, значит, я их содержал, а за это они на меня дом запишут: через пару лет он все равно бесхозным останется… Да только я, господин ефрейтор, пойти на такое не согласился!» Лазар заправил рубаху в штаны, а сам все говорил, говорил, не сводя глаз с ефрейтора. «Я мамуле так и сказал: не хочу о таком даже слушать. Не грубо или там резко сказал, а по-хорошему, конечно. Дескать, как вы это себе представляете: хотите, чтоб я смерти вашей теперь дожидался? Да я в глаза бы сам себе наплевал! Руки бы обломал себе, если бы подписал такое! А ведь как они уговаривали… и они, и та женщина, вроде как патронажная сестра, которая от совета и от Красного Креста заходила иногда к моим старикам: мамуля ей тоже нажаловалась, вот, мол, они просят, а я уперся и ни в какую. Патронажная эта сказала даже, дескать, вы что, не в своем уме: такое счастье в жизни только раз выпадает!.. Ох и сильно я тогда на нее разозлился, господин ефрейтор. Не стыдно признаться: даже кричал на нее, ей-богу. Я ей прямо сказал: пускай старики мои ко мне привязались, я все равно такого не сделаю. Потому что, как только я договор подпишу, сразу начну думать по-другому. С того самого часа я буду в дом заходить будто в свой, а ведь он не мой, не я его строил. И на стариков я с того самого часа буду смотреть, хочу того или не хочу, как на врагов… хоть и чту их, и уважаю, и чувствую, как они меня любят. А то, что до тех пор я делал вроде как от чистого сердца, теперь должен буду делать по обязанности…» Лазар стоял перед ефрейтором как перед хорошим знакомым, как перед другом, которому он хочет во что бы то ни стало растолковать, что с ним случилось. И ефрейтор слушал его с посерьезневшим, сочувственным лицом. «Я ведь, господин ефрейтор, понимаю: им требуется забота, помощь… Сами-то они уже ничего не могут, сил нет у них, разве что поворчать да поплакаться… Но заботу сыновнюю, господин ефрейтор, то, в чем они больше всего нуждаются, нельзя купить ни деньгами, ни договором. Поэтому я мамуле сказал: даже речи об этом не может быть! Поэтому я и купил тот участок, в Оварошпусте. Чтобы, пока я у них живу, на квартире, мог бескорыстно о них заботиться — уж коли у нас у всех жизнь так сложилась… А как мамуля плакала, бедная, когда я ей сказал про участок и что там буду жить, когда построю какую-нибудь хибару. Умоляла меня, чтоб не бросал я их. Потом даже сказала, что сильно она во мне обманулась, так же сильно, как в детях своих, и нисколько я их не лучше, зря она думала… Честное слово, господин ефрейтор, так защемило мне сердце, когда она это сказала!.. Очень несправедливая все-таки это вещь — жизнь! Вот я: вроде и прав, а получше подумаешь, все же не прав. Ведь не могу я сына им заменить, если я им чужой и у них родной сын есть?.. Да и своя судьба у меня несладкая, я тоже совсем один, как они… Видите, господин ефрейтор, теперь я в полиции, отсюда в тюрьму попаду. Подпиши я тот договор — может, все было бы по-другому. Не захотел я его подписывать, хотел честным человеком остаться. А теперь вот и квартирантом даже не буду у мамули с татулей…» В глазах у Лазара Фекете блеснули слезы, он отвернулся, размазал их кулаком. Ефрейтор, словно очнувшись от забытья, сердито прикрикнул на него: «Заливаете мне мозги, а время идет… Нам к товарищу лейтенанту идти пора». Лазар развел руками: «Не сердитесь вы на меня, господин ефрейтор, не хотел я задерживать вас. Просто вспомнил, что у мамули водопровода нету, воду надо с колонки таскать, в ведрах или бидонах… а у них уже сил нет… Должен я был кому-нибудь рассказать это…» Ефрейтор все еще был в растерянности. «Идите в камеру! — И он двинулся первым, открыть дверь. — Сейчас завтрак дадут».