Посвящение - Страница 17
— Они только вечером квакают?
— Нет, всю ночь.
— Ну и пусть себе квакают, — порешили они в конце концов.
Потом женщина прибралась в доме. Раз в году она все белила. Вещи всегда в порядке содержала — посуду, платье и прочее. С окошек бумагу сняла и занавески повесила. Пол половичком покрыла. Бывало, идет он с бетонки, а у нее уж горячий ужин готов.
— Весь вечер звон стоит. Лягушки… Сяду под орехом и слушаю.
— Чего ты слушаешь?
— Лягушек. Одна я.
А вечером, бывало, достанет из спичечной коробки хруща, наденет на нитку, как дети — пуговицу, и тянет за кончики.
— Не мучай.
— Больно их много. Всю сливу облепили. Стряхнул бы.
Он шел и тряс все три сливовых дерева. Хрущи сыпались, как спелые сливы от сильного ветра. Михай Балог разглядывал ветки, исследовал листья: откуда эти хрущи берутся? Где прячутся? Хрущи, хрущи, сплошные хрущи…
— Жалко, что их не едят.
— Да.
Долгими, бесконечными летними вечерами они сидели на улице перед домом. Готовили прямо во дворе. Дровами запасались зимой, на себе приносили, потом на год хватало. В двух шагах от дома шел проселок. С обеих сторон его затеняли огромные акации, ветви местами сплетались над дорогой. «Этим проселком мы ходили за дровами».
Под великанами акациями они нередко останавливались. Присаживались, выкуривали сигарету и снова собирали дровишки.
После обеда обговаривали, что сготовить на ужин. Перед ужином кто-нибудь один шел в магазин и покупал палинки, граммов двести, за ужином они ее выпивали.
— Картошка с паприкой пойдет?
— Еще как.
На бетонке Михай Балог варил себе картошку с паприкой сам. Аладару тоже нравилось. Немного картошки, чуть-чуть соли, вода, жир, паприка, можно головку лука. Все уваривается, картошка от долгой варки превращается в размазню. «Только этой картошкой я и наедался».
Как-то раз Балог вернулся домой — он тогда уж давно на бетонке не работал — и видит, жена с козочкой возится. Злой был: его только что из госхоза уволили. Сказали, что он их обокрал. Грозились. «Вор, цыган паршивый!» — орал бригадир. Деревянным ящиком в него швырнули. Аладар уже был снаружи, за воротами, Балог метнулся следом.
— Бежим, Аладар, убьют!
— Бежим!
Они побежали, но тут Балог уронил наброшенную на плечи куртку. Бригадир и еще один рабочий — был там такой, со шрамом от ожога на щеке и на лбу, — нагнали его.
— Не троньте меня, — взмолился он.
— Сколько ящиков с помидорами спер?
— Я их даже продать не смог бы…
— Все равно спер, гад!
— Аладар, скажи им, ничего мы не брали!
— Вчера вечером где были?
— Аладар, Аладар!
Тот, что со шрамом, тяжело дыша, полез в карман за ножиком. Балог перепугался. Знакомое было чувство: дважды доводилось ему бывать в таком положении. Первый раз — еще в детстве. Он тогда не наворовал табаку, и отец принялся в отместку раскачивать его над колодцем. Михай боялся, что отец его отпустит — тот был здорово пьян. Точно так же тяжело дышал, кипя от злости, глаза сощурились, голос сорвался. Отец отпустил руку, но Михай успел уцепиться за бетонный сруб и выкарабкался…
Потом он неделю не возвращался домой, спал на кукурузном поле. Шорох кукурузных листьев каждую ночь пугал его до полусмерти: ему мерещилось, будто кто-то ходит вокруг.
В другой раз дело было под рождество; он пошел за дровами, и сторож натравил на него собаку.
— Куси, куси его! Дрова воруешь, цыган вонючий?
Собака вцепилась ему в ногу. Сторож стоял в стороне и смотрел, как собака набрасывается на него снова и снова. Отстала она сама, сторож ее как будто не звал.
— У других воруй.
В руках у него был топор с длинной рукоятью.
— Не троньте меня!
Топора он не боялся, он боялся собаки. Собака рычала, это было даже не рычание, а дикий, злобный хрип — до сих пор он ни разу не слыхал, чтоб собаки так злобно хрипели.
— Не надо!
Сторож забрал дрова — их Балог и в самом деле украл. Срубил много толстых веток, хотя хорошо знал, что это запрещено.
А вот помидоров они с Аладаром не крали. Но делать было нечего — пришлось плюнуть на госхоз и отправиться домой. Ладонь у него кровоточила, рубаха на спине была разодрана. Шли они пешком и до дома добрались только к утру. За домом, на берегу озера, жена пасла козу.
— Это еще откуда?
— Купила.
— На что?
— Купила…
— Кому нужно козье молоко, оно же воняет.
— А я люблю.
— На вонючую козу хватает, а на что другое не хватает. Хлеба в доме нету.
И тут — надо же, как он хорошо это помнит… тут он ее ударил. Спихнул в воду и побил.
Жена заболела. Они с Аладаром достали курицу. Сварили, жена поела бульону, а на другой день собрала вещи и уехала домой.
Он не жалел. «Пусть себе уходит, коли хочет. Пускай, бог с ней».
Потом он купил саман. Прошло, должно быть, не меньше недели, и вот как-то раз несет он мешок трухи на загривке и видит: на сложенном самане сидит жена.
Она ничего не говорила, он тоже молчал — это было примирение. Они проработали вместе все лето и всю осень. Денег, еды хватало. Но Михаю Балогу надоело складывать саман. На бетонке он уже работал, в госхозе тоже, вот и теперь хотел найти себе что-нибудь в этом роде. «Езжай в Пешт, — сказал ему Аладар, — в дорожные рабочие возьмут. Работа нетрудная, и деньги будут».
Так он попал на строительство шоссе.
С каждой зарплаты покупал он жене подарок и денег давал каждый месяц.
На новом месте Балог много пил, курил и почти все время голодал, потому что ел всего раз в день. Врач, когда смотрел его, сказал: «Очень вы худой, не пейте столько палинки и ешьте побольше».
Потом умер Аладар, и он вернулся домой один. Они с женой приоделись и пошли на кладбище. На ней был тот самый свитер, который он купил. Синий.
Он вспомнил об Аладаровых похоронах и о том, что заколачивать гроб пришлось ему, больше некому было, ни один мужчина на похороны не пришел. Он сам вынес гроб во двор, сам поставил его на телегу. А хотелось ему стоять у гроба и смотреть, как хоронят, а то даже оплакать Аладара времени не хватило. Он еще в жизни не плакал, разве, может, когда-то давно, так что и не упомнишь.
Гроб несли Михай Балог и Аладарова соседка. У нее вообще-то был муж — здоровый мужик, но тогда он как раз сидел в тюрьме. Она так и говорила: «Это я вместо муженька делаю. Кабы дома был, беспременно нес бы беднягу Аладара».
В поселке было шесть или семь домов. Только женщины из поселка и пришли на похороны. Была там, правда, еще пара-тройка чужих, из деревни, но они сразу отчалили, когда поп отчитал свое.
Кооператив дал для похорон две телеги, на одной ехал поп с двумя мальчиками-служками, на другую поставили гроб. Катафалка не было.
«На кладбище пошло человек шесть, шли за гробом пешком, надо было поспешать, а то б отстали». Аладарова соседка, та, у которой муж сидел в тюрьме, обернулась на ходу и сказала: «Сердце колотится».
Возницы помогли закопать могилу. Потом поставили надгробие и повесили на него единственный венок. Михай Балог остался на кладбище.
Он сходил на могилу к отцу, к матери, к нескольким знакомым.
Потом они с женой снова подошли к свежей могиле Аладара.
Балог постоял, поправил венок. Солнце уже село. На обратном пути он вроде бы приметил зайца — в зарослях люцерны, рядом с кладбищем.
Пока добрались до дома, совсем стемнело.
На ужин ели картошку с паприкой.
— Лягушки нынче молчат, — сказала жена.
Михай Балог вышел во двор и прислонился к беленой стене. Взошла луна, где-то в верхушках акаций, обрамлявших проселок, шумел ветер. Жена легла спать, а Балог присел на крыльцо и стал смотреть на звезды. «Дождь будет или уже был, вот лягушки и не квакают».
И тут он заплакал — вроде бы впервые в жизни. Нет, не из-за Аладара. Аладара было очень жалко, и все-таки не из-за него. Он чувствовал себя точно так же, как тогда, когда парень с обожженным лицом наступил ему на руку и потянулся за ножом или когда сторож натравил на него собаку. Ночные шорохи, возникающие и замирающие вдали звуки, шепот ветра в кронах деревьев, пыхтение и свистки поездов, внезапно умолкший собачий лай, музыка и голоса за околицей — все это усиливало чувство страха.