Постник Евстратий: Мозаика святости - Страница 17
Евстратий прочел над общей могилой заупокойную, наскоро крест смастерили, воткнули в изголовье общей могилы: «упокой, Господи, рабы твоя!» Постояли молча над тихим и вечным покоем уставших насмерть людей, стояли долго, без слез. Слезы давно иссушило пленением.
Половцам было не до русинов, онихоронили своих.
Большой курган насыпать не смогли: сами рыли могилу, худые монахи шатались от голода, какой от них прок. Да и общее горе сближает людей, пусть ненадолго. Дали плененным отпеть своих мертвых, дали охоронить по странным для половца обрядам- обычаям. Да чего кочевникам лезть в чужую религию?
Смерть уравнила и нападавших, и пленных.
Половцы в невеликой могиле положили павших воинов головами к востоку, рядом с каждым покойником-воином положили наконечники стрел, нож, саблю кривую, кувшин из грубой глины: будет в чем там, за земельным пределом, из чего сладкий кулеш с мясом и просом отведать. Да и сладкий рис, сваренный на молоке, хлебать будут вдосталь. Там, за мирным пределом, воину слава! Вечная слава и вечный покой. Там покой новых сражений, новых баталий и битв. Живые жалели, что коней в путь далекий воинам не предоставили, авось простят. Понимают, небось, что не могут живые, жалкая кучка отряда, поставить курган, как положено по обряду-традиции с навершием на нём каменного истукана со шлемом на голове, монистом на шее, надплечьем из стали, руки сложены на животе и держат посуду с погребальной едой. Да где им взять истукана в дикой степи? И вот как обидно: до цели оставалось дня два или три пешего перехода, как тут этот дикий набег!
Но все же обычай, не ими придуманный, а обычай старинный, доставшийся от прадедов-дедов, воины соблюли.
По обычаю поубивали коней павших воинов: храп коней, фиолетовые очи наполнялись предсмертною болью. Кони, как люди, может, и лучше людей, как без коня в загробном мире кочевнику обойтись? Ели за тризною погребальной мясо конины, оставив в целости голову, ноги, кожу и хвост. По обычаю, следовало на деревянных распорках сотворить чучела, да где брать дерево в дикой степи? Положили в могилы останки коней: каждому воину – его конь.
Пели погребальную песню: «это его лошади, на них он поедет к Тенгри-хану!», на большом камне вырезали количество тех врагов, что убивал каждый воин при жизни, продолжая петь погребальный мотив: «вот его отроки, которые будут служить ему у подножия хана Тенгри!», набросали в могилу камней по числу убитых покойным врагов. Жалели, что не могли сотворить балбалу (грубые изображения из дерева или камня убитых врагов), прошли кругом вокруг могилы боевым строем, прошли кругом вокруг могилы пешим танцем, пропев последний раз боевые песни белых половцев-кимаков.
Напоследок по обычаю половецкому на вершине холма, что поднялся над вечной могилой, поставили камень, что символом воина-половца означался. И вечный покой опустился на павших…
Атрак принял остатки отряда, как должно пристало воину славы. Дядя из ханского рода, значит Атрак после дяди воином первым. Не плакал, воину плакать не стало, просто душа онемела, застыла-замерзла.
Одно дело было слушать дяди рассказы про битвы-сраженья, переживая с ним «хур-а-ха» громких побед, шевеля от наслаждения грохота битвы безусым ртом, другое, самому испытать боль этой утраты. Нет, в бою Атрак дядю не посрамил, честь рода не осрамил. Иначе отряд не встал под его руководство, а воины высказали бы трусу всё, что хотели. Могли и с лишением жизни приговор огласить, на то право имели, право обычая, право традиции, ибо трусам не место в славных кочевьях.
В недавнем бою Атрак был силен, злобен и страшен: бил печенегов, как взрослый. Даже саблю кривую у врага перехватив, так же крутил ею над головами врагов, как самый опытный воин. Не одну вражью голову снесла удалая рука, а вот дядю не защитила. Как в замедленном кадре видел Атрак оскаленный лик повернувшего печенега, его лук, и стрелу, что со свистом летела в половцев стаю. Как он мог не успеть защитить дядю, как? «Не успел, не успел», – ровными, точными, быстрыми толчками пульсировала кровь у виска, – «не успел!»
Воины все понимали, молчали, вздыхали. Сами товарищей потеряли, да и атамана отряд уважал. Ветеран был суров, справедлив, в разделе добычи не жаден.
За печенегом вдогонку гнаться не стали: мало нас стало, ой, как мало, а потому и смирились с позором.
…Атрак очнулся от прикосновения: главный монах что-то шептал, утешая. Искренний взор, искренний шепот, и Атрак ожил от боли. Где-то внутри кровь била толчками, ранила сердце в боли от смерти больше чем дяди. Дядя был всем: мамкой и братом, отцом и начальником. Бывало, и бил за проказу или непослушание. Детства обиды прошли, пролетели, сам понимал, что тяжелая воина рука и убить могла, не то что отшлепать. В детстве терпел, стерпит и тут. Монах что-то продолжал говорить, утешая. Руський язык был вроде понятен, но множество слов в голову не проникало, а в сердце входили слова незнакомого брата, что скорбел вместе с ним за погибель чужого ему человека. Монах сожалел, утешал и скорбел вместе с ним. Атрак понимал его сердцем, слова не нужны, чужие слова, их было много. Язык русичей многословен, лишних слов много. У по ловцев речи короче, звуки поглуше, слова коротки. Не слова, будто команды в говоре половецком.
Словянин говорил, и незнакомая песня молитвы стишала бродившую кровь.
Наконец-то заплакали бабы, раздирая ногтями землю могилки. Атрак очнулся, боль утихала, и монах, это почуя, отошел ко своим одноверцам. Бабы столпились близ него и монахов, рыдая и воя.
Стон утешений продлился недолго: время есть время, и Атрак отправил свой караван, пусть поредевший, но все же богатый, в Херсон.
«Елена, Елена», как плакало сердце, как сердце молилось! «Елена, Елена», а ни слова не скажешь, ни взгляда не кинешь в сторону милой. Память все время возвращала в застывший кадр плена: мощные руки воина-печенега хватают Елену, русые косы взметнулись к седлу, бессильные ватные руки Елены болтаются у седла, в белом обмороке лицо кажется не просто белым, а прозрачным от боли. Открытые глаза безучастны: обморок надолго захватил боярыню-свет.
«Елена, Елена!», – что я могу, что? Ни бежать, ни кричать, ни помочь. Бессилие плена держало монаха, как в кованых кандалах.
«Елена?» – удивился Атрак.
Евстратия возглас, вырвавшись с уст, прервал мысли Атрака.
«Елена?», – и злость юного атамана гортанным выкриком собрала всю команду.
Елена была самой лакомой из добычи. Дядя, когда смотрел на Елену, приказывал сам себе и команде ханшу не трогать, хотя очень хотелось.
Боярыня была хороша! Русые волосы хотя истрепались за время полона, красотой и густотой поражали мужские нескромные взгляды. Очи так очи, глаза, голубые, как небо весеннее над степью, губы, что маки. Ровная стать, походкой легка, всегда ровна и спокойна. Не баба, утеха. На мужиков не смотрела, как иные другие в надежде на шмат или похоть, нет, не смотрела, зато мужики сами глаз с неё не сводили.
Дядя аж скрипел зубами иногда, так полонянка впала ему на сердце. Но добыча была велика, и отряд не принял бы его слабость: за эту полонянку можно было взять столько, сколько за всех прочих оптом, да и еще вполовину бы прибавили.
Атрак был готов погнаться за печенегом отбить красавицу-ханшу, отряд еле удержал молодца-командира:
«Всех врагов положить не положим, а сами тогда пропадем. Надо идти в Херсонес с остатком полона, а там как нам повезет, может, за этих монахов у церкви что-нибудь выпросим. Церковь христиан своих любит, монахов откупит за деньги немалые, а если за Еленой погонимся, и там не найдем, и здесь потеряем».
Атрак на ломаном койнэ объяснял сгорбившемуся пленнику: «понимаешь, печенеги они с полоном не злые. Они или продадут твою ханшу, или предложат выкупить кому из родни, или к себе в орду примут жить, детишек рожать, кумыс мужу варить». Утешал-утешал, пока не дошло, что раны сердечные клинком ковыряет.
Гикнул, отряд встрепенулся, обернулся последний раз на небольшой холмик-курган, и знакомой дорогой отправился на Херсонес.