Последняя тайна Лермонтова - Страница 3
– Мишель, смотри же! – не унималась горничная, тыкая пальцами в пришпоривших коней мужчин. – Танцуют словно настоящий бал на лошадях!
Казаки – да куда там, что за невидаль! Только горы, одни лишь горные хребты все не отпускали взгляд его, и весь их снежно-зеленый, подернутый дымом облаков вид вызывал лишь одну мысль.
Поселиться бы здесь. Не возвращаться в Тарханы. Всегда смотреть на израненное темными вершинами небо.
Имение бабушкиной сестры, Екатерины Алексеевной Хастатовой, бывшей замужем за кавказским генералом, оказалось очень просторным и уютным. Снаружи напоминало оно крепостицу – с пушками и насыпным валом. Однако едва лишь оставались за спиной ворота, глазам делалось больно от ярких вспышек диковинных цветов. Эдем, вылитый райский сад!
– Мы будем здесь проводить уроки рисования, – заявил гувернер Капэ. Долговязый, выпрыгивая из кареты, он ушиб затылок, но даже не поморщился, увлеченный созерцанием окрестностей. – Какие пейзажи! Восхитительные горы, изумительнейшие цветы!
Мишелю и самому не терпелось скорее кинуться к краскам, прямо со двора можно было писать поросшие лесом склоны Машука с притаившейся меж зеленых ветвей избушкой, где размещался дозор.
И он рисовал, упоенно, с утра до вечера, а еще возился с маленьким Акимом и другими кузенами и кузинами. Но пуще всего любил ходить с бабушкой на гору Горячую, отрог Машука.
Тяжело взбираться по высоким каменным ступеням, да под обжигающим жарким солнышком. Гора так и дымится от сбегающих по ней серных ручейков. Зато когда дойдешь до купален, снимешь платье и в одной сорочке погрузишься в теплую дымную ванну, то кажется: руки становятся крыльями, и можно улететь под небеса, парить, как орел, среди высоких облаков.
Красивее гор нет ничего на свете. В этом не было никаких сомнений до тех пор, пока Мария Акимовна, тетка, не решилась почитать после обеда всем детям из толстой книги...
У Марии Акимовны черные глаза, и еще она смешно морщит носик, на сочно-красных губах ее то и дело расцветает ласковая улыбка.
Только вот теперь все это не важно, совершенно не важно.
Исчезает гостиная, и притихшие светловолосые кузины, только странные певучие слова рисуют горные пейзажи, притом прелестнее, чем самая искусная акварель.
– Что это? – прошептал Мишель, когда голос тетки умолк. И протянул дрожащие руки к книге: – О, позвольте мне взглянуть на нее!
– Стихи Пушкина, – отдав тяжелый том, Мария Акимовна взяла со стола веер и стала обмахивать разрумянившееся лицо. – Парит, быть дождю... А неужто гувернер не читал тебе этих стихов?
Любимый Капэ вмиг сделался ненавистным. Старый солдат, после войны он остался в России, однако был безмерно предан Наполеону. Гувернер знал тонкости сражений, и часами говорил о них. Но о стихах, Пушкине, досада какая – ни слова! Утаил такую красоту! Или не знал?! А, все одно – позор, преступление!
Спрятавшись в беседке, увитой виноградом, Мишель наслаждался каждой строкой и всяким словом «Кавказского пленника».
– Les poиmes, c`est mieux que la musique, c`est plus fort que les tableaux[4] – невольно срывалось с губ его.
И нельзя было даже подумать, что в один день наскучит читать эту книгу. Надоест смотреть на горы. И мечты – эх, хорошо было бы ухватиться за облака и прокатиться над грохочущим в долине Подкумком – станут совсем другими.
Только вот случилось все именно так. Мир сначала замер. А потом вдруг разлетелся, как осколки от разбившейся бабушкиной чашки...
Мишель не сразу заметил ее среди возившихся в гостиной кузин. Девочки репетировали танцы к детскому балу.
Кружатся яркие ситцевые платьица, летят локоны, звенит смех – рассыпался словно букет колокольчиков по комнате.
Что-то там, в той зале, было нужно отыскать – альбом с маменькиными стихами или акварельные краски, теперь уже не вспомнить. Исчезли разом все мысли, и кузины уже почти невидимы, только светят, сияют дивные голубые глаза. У нее светлые, до снеговой белизны, волосы, прелестный розовый ротик...
Прочь, скорее прочь!
Чтобы, укрывшись в саду, среди сладко пахнущих цветов, вспоминать ангельский взгляд, дивные локоны и губки, нежные, как лепестки роз...
Он не решался спросить имя чудесной гостьи. Да что там – не мог даже просто подойти к ней, ноги не двигались, и глаза отчего-то наполнялись слезами[5].
– Мишель влюбился, влюбился!
Ох уж эти кузины! Ничего от них не скроешь! И, конечно, он бы к ним даже не приближался – если бы не появлялась среди девочек она, с глазами, как у ангела. И не было горше тех дней, когда любимый ангелочек вдруг по какой-то неизвестной причине не приходил в гости к несносным сестрам.
За счастием отъезд подкрался незаметно, с ловкостью черкеса, с неизбежностью опускающегося ножа гильотины.
Разлука пугала глубокой стылой пропастью. И понятно становилось, что придется прощаться с самой сильной и красивой любовью. «Не свидимся с ней больше никогда», – тревожно кольнуло сердце.
Потом боль прошла, светлое нежное чувство, чуть приглушенное, осталось.
Полнится душа мечтами.
Повторить бы все в точности – путь на воды, горы, стихи. И – как апогей, как кульминация – сияние чистых голубых глаз милого ангела...
... Намечтавшись и опустошив бонбоньерку с цукатами, Мишель соскользнул с подоконника, покосился на свою кровать с высокими подушками и теплым одеялом.
Спать решительно не хотелось.
И почему взрослые люди всю ночь напролет храпят в постелях?
Вздор! Вздор и чушь! Право же, жалко тратить на сон так много времени!
Стараясь не скрипеть рассохшимися половицами, Мишель выскользнул за дверь.
А хотя бы и пробраться в кладовку, взять засахаренных груш. Все лучше, чем вертеться с бока на бок.
Он спустился со второго этажа вниз, пошел по коридору, миновал гостиную, потом классную комнату. И взволнованно прошептал:
– Mon Dieu, non ! Tous mes projets sont réduits а néant![6]
Не показалось.
Нет, не показалось.
Дрожит у двери кладовой полоска света. Там горит свеча. И раздаются негромкие девичьи голоса:
– Еще окорока надо к завтраку подать, барыня сказывала. Да тише, тише, огонь задуешь. Окорок для маленького барина особенный имеется. Вон в том углу, бери, отрезай. И яиц тоже возьми.
– Балует мальчонку Елизавета Алексеевна.
«Катя с Дуняшей? Ах, что же они так долго не управятся! Босиком стоять весьма зябко, – с неудовольствием подумал Мишель, опускаясь на пол. – Сейчас девушки уйдут, и я тогда...»
– А кого ей еще баловать? Дочь в могиле давно, преставилась бедняжечка, доконал ее муж.
– Да уж, натерпелись мы от него. Ни одной юбки не пропустит...
Горький вздох невольно вырвался из груди Мишеля.
Мамочка... Воспоминания не сохранили ее черты. Только фигуру, тонкую, в белом полупрозрачном платье, за черным роялем. И в гробу маменькино лицо было спрятано за плотной вуалью. Кадил поп, читал из Евангелия, а отец, закрыв платком лоб, стоял, не шелохнувшись. Все происходящее тогда казалось вовсе не страшным. Просто мамочка уснула, и взрослые: родня, дворовые даже как-то торжественны. Страшно стало потом. И теперь тоже очень, очень жутко, все глубже прорастает в сердце боль. Портрет темноволосой женщины с грустными глазами на стене да табличка с именем маменьки в семейном склепе – все, что осталось, и это навсегда...