Последний сын дождя - Страница 24
— 3-замолчь! — рявкнул на нее егерь. Глаза его возбужденно блестели, рука, заведенная за спину, все время гладила ружейный приклад. — Потом-то, потом куды девались?..
— А обратно в лес убежали! — прыгала передним Егутиха. — Вино, поди-ко, пить! Федька-то обратно ночью набежал, теперя в сельсовете сидит, Ивана Кривокорытова ждет. Ты его забери, Авдеюшко! Да к участковому, желаннушко! А мы с тобой потом в лес побежим — тамо след-от их есть, есть! Я ходила, смекала, да далеко-то не пошла — и-и, страшно одной-то, матушко!
— Веди! — приказал Кокарев. — Теперь веди к следу! С этим обормотом после разберемся. Усугубил он себя! Не будет ему от меня скидки!
Не заходя в деревню, возле огородов, по полям, они двинулись к дорожке следов, оставленных кентавром Мироном. Икотка трусила впереди, изредка завиваясь снежной пыльцой, а егерь Авдей Николаич скользил за ней, подробно повторяя ее путь, не сбиваясь с него ни на сантиметр. Вот и глубокие, словно жерди втыкали в снег, следы. Здесь Кокарев с Егутихой войдут в лес и настигнут там невиданного, ненавистного до содрогания сердца. Егерь снял ружье, проверил заряды. Хотел прогнать икотку, но раздумал. Помощник, хоть худенький, нужен.
35
Медведю-шатуну ночью было особенно тяжело. С хриплым, натужным, простуженным воем он бродил, проваливаясь, по снегу. Волки, ожесточившиеся с морозами, уже посвечивали на него из-за деревьев глазами длинно и голодно, но пока не нападали, снова сбегались в стаю на пустые лесные поляны и пели там сипло и торжествующе. Шатун, слыша в этой песне вечную заботу лесного хищника, шмякался при ее звуках на тощий неопрятный зад и жалостно поскуливал. Наверное, будь он человеком, пришла бы в голову мысль, что лучше, пожалуй, умереть сейчас, чем голодному, замерзшему, незнамо за что таскаться по лесу большим темным комом, абсолютно нелепым в это время. Но он не умел соображать и все таскался и таскался и только все время хотел жрать, да холод иногда приводил его в яростное исступление. Он кусал тогда снег, грыз и царапал кору, злобно вопил. Иногда инстинкт все-таки брал свое, просыпался в нем: тогда медведь растерянно, словно что-то ища, рыл в снегу нору, ложился в нее и пытался согреться, свернувшись калачиком. Теплее не становилось, но иной раз он задремывал в таком положении. Сосал лапу, хрипел, но вряд ли видел сны, потому что инстинкт его, не знающего берлоги, был нацелен на упреждение опасности. Стоило пролететь птице, хлопнув крыльями, проскочить вблизи зайцу или шуркнуть лисе, как дрема слетала с шатуна, и ему становилось еще хуже. Он ревел, бил лапами снег и вылезал из ямы. Сегодня утром, роя яму, он нашел под снегом тетерева и сожрал, давясь перьями. Теплая кровь птицы восстановила в нем утерянное за время скитаний чутье, и он принюхался.
Давно, с выпадения снега, чуял он где-то в лесу средоточие человечьего запаха, но поначалу не шел на него, потому что боялся огня, грома и боли. Пахло и мучным — шатун тянул вперед трубкой чуткие губы, припадал к снегу, горько взрявкивая. Когда же и конский дух доходил до носа — дыбом вставала шерсть на загорбке, и он бежал туда, откуда пахло тепло и вкусно, чтобы, вскочив на круп, бить и терзать, покуда жертва не свалится грудой желанного мяса. Однако так ни разу и не добрался до землянки: что-то отпугивало, и он только трусливо ползал вокруг нее, жадно внюхиваясь. Прячась за деревьями, он видел, как кентавр с Федькой выходили из землянки, видел, как они возвратились обратно, но не осмелился разорить ее в их отсутствие. Как-то и ему повезло: задрал приплутнувшую собачонку, набежавшую в лес с человеком, и сытно полакомился. Вчерашней ночью, замученный голодом, он освирепевшими глазками следил за землянкой и ждал, когда оттуда покажется кто-нибудь один, не оба вместе. Он бросился за Федькой, едва тот встал на лыжи, чтобы догнать и содрать со спины кожу вместе с фуфайкой. Но бежать по снегу ему было неходко, и человек ушел от него по накатанной лыжне легко и быстро, не подозревая о минувшей опасности. От неудачи медведь рассердился еще больше, забарахтался в сугробах, поднимая шум на весь лес. Но вернуться к землянке он уже не мог, так как забыл о ней, утеряв надолго из поля зрения, а нюх, запаленный погоней, не мог уже учуять соблазнительного запаха живого конского тела. Иначе он, разъяренный и голодный, непременно вернулся бы туда и учинил разгром. Теперь он уже ничего не боялся. Для медведя, начавшего охоту за человеком, нет запретов.
Перья тетерки согрели иззябший нос шатуна, покуда он, разодрав птичье тело, чавкал его. Кровь птицы, мозг из хрумкнувшей в зубах маленькой головки снова дали чутье, обеспокоив его жаждой нового убийства. Медведь внюхался, пытаясь уловить направление тока пахучего воздуха, где сладко мешался запах конского и человечьего тела. Пятачок его задергался, морщась и изгибаясь. Вдруг шатун сделал стойку, шумно и радостно вздохнул, опустился на четыре лапы и походкой знающего свою цель хищника направился туда, где томился кентавр Мирон, друг лесного жителя Федьки Сурнина.
36
Федька в это время сидел в сельсовете и ждал Ивана Кривокорытова. Он нарочно не стал заходить к председателю домой, выкладывать там свой тайный уговор с Мироном — считал, что в казенном учреждении это будет выглядеть и солиднее, и надежнее. Иван убежал с утра на совещание к Мите Колоску, и Сурнин маялся теперь, поглядывая в окно, в обществе молчаливой пожилой Дуси, секретаря-делопроизводителя. Он пытался несколько раз заговорить с ней, но Дуся взглядывала на него укоризненно, напоминая, что он находится не в таком месте, где ведут пустые разговоры, и Федька сразу испуганно замолкал, начинал быстро мигать. А впрочем, на сердце у него было хорошо. Сегодня, ни свет ни заря, притащился дед Анфим, отдал даром старую Федькину мечту — большой бердановский приклад. И даже не объяснил, почему отдает: только щерился в беззубом хохоте да махал руками, как пьяный. А и пущай! Не все ли равно, пошто отдал? Дарит—значит, уважает. Как это хорошо! Приклад лежал теперь у Сурнина на коленях, и он ласкал его, хоть и не додумался еще, как его приспособить к делу. Правда, до дела в Федькиных руках никогда не доходила ни одна еще вещь. Скорее всего полежит недельку приклад на видном месте, поласкает взгляд, а потом надоест хозяину и тот забросит его в темную чуланку, где он или истлеет, или будет заигран ребятишками. Но это теперь не главное! Главное — дедко Анфим его уважает! Мильке много лучше: спит, сердешная. Тоже хорошо. Вообще вся деревня с ним сегодня, когда он шел к сельсовету, даже здоровалась как-то особенно: низко, немножко торжественно наклоняли головы бабы, мужики крепко жали руку, заглядывали в глаза, спрашивали о его и супругином здоровье, о погоде. Сам Гриша Долгой разговаривал как с равным, советовался, как лучше укрепить перекрытие на свинарнике. Затаенное, приподнятое было настроение у всех, и Федька чувствовал, что и он тому причиной. Надька Пивенкова, встретясь, вся прямо потянулась, извернулась в его сторону, напоминая о холостой печали. Все это давало повод Сурнину почувствовать себя значительным человеком, и он начал думать, что знакомство с другом-сердягой даст ему уважение не только односельчан, но и людей больших, высоких по положению, может быть, даже правительственных, которым он станет устраивать консультации у Мирона, вроде как Кривокорытову. Тогда уж ему никакой Авдеюшко не будет страшен! Улыбнутся его пять лет! Только двое не обратили сегодня на Федьку особенного внимания: учительница Ксения Викторовна да сельсоветская Дуся. Но на них Федька не думал обижаться, что с них взять: одна вообще неясно о чем думает и говорит-то все невпопад, ничего вокруг не знает, словно не замечает, а другая в жизни ничем и никем, кроме себя и своей коровы, не интересовалась. Бог с ими!
Пришел Иван. Настроение с утра, как только он узнал, что Мильке гораздо лучше, у него тоже сделалось отличное. Увидав Федьку, он сморщился и подумал сразу: с чего это он радуется, ведь муж-то ей не он, не Ваня, не Ванюшка Кривокорытов, а вот эта мелочь пузатая! Однако он переборол свою неприязнь к Сурнину и вышел с ним на крыльцо.