Последний сын дождя - Страница 22
Превозмогая боль, он брел за Федькой, останавливаясь все чаще и чаще. Но вот лыжник остановился сам; что-то воскликнул, указывая вдаль. Мирон поднял глаза и увидал совсем недалеко огни. Он вышел к людскому жилью.
31
К приходу в избу Федьки Милька впала в забытье. Лоб у нее был ледяной, по всему лицу — мелкий пот. Кроме нее и ребят, в доме находился еще Иван Кривокорытов, понурившись, он сидел возле Милькиного изголовья, изредка подтыкал подушку. При виде Федьки он поднялся и бессильно развел руки.
— Ты чего здесь делаешь? — спросил Сурнин. — Ладно, леший с тобой… Она-то как? Жива?
Кривокорытов кивнул.
— Ну, так… А теперь — уходи-ко, Иван, отсюда. Не надо тебе больше здесь быть. Давай уходи.
Иван вышел на середину горницы, встал против Федьки; постоял так, набычившись, и быстрым шагом покинул избу.
— Доча! — сказал Федька Дашке-растрепке. — Иди, одевать станем мамку-ту.
— Нашто? — удивилась Дашка — С ума сошел, что ли?
— Тебя не спрашивают! Исполняй отцовску волю!
Вдвоем они обернули Мильку в ее пальто, сверху окутали еще старым ватным одеялом, надели на голову шалюшку и — Федька спереди, под мышки, Дашка сзади, за ноги, — потащили ее во двор. Там тускло горела лампочка, и горбился, жался в углу кентавр, пугливо озираясь. Сурнин положил Мильку на верх небольшого крылечка и крикнул нетерпеливо:
— Ну, иди, что ли, сюды, хмырь черемной!
Мирон пошел к крыльцу. Дашка, увидав его, попятилась назад и шлепнулась прямо на землю. Спросила удивленно, но без страха:
— Ой, кто это, папка?
— А это спрос! — сделав голос повеселее, ответил ей отец. — Это, доча, такой дружок у меня объявился. Он хороший, вот мамку теперь лечить станет.
— Да ну его! Я лучше за тетей Агней сбегаю.
— Ать ты!.. — Федька удержал дочь за полу пальтишка. — Я те сбегаю! Замолкни мне тутока!
Дашка обиделась, отползла на коленках к порогу и притихла там, недоверчиво поглядывая на Мирона. Ей очень захотелось на улицу. Там она первым делом разыскала бы Кольку Кривокорытова и похвасталась бы перед ним, какое чудо-юдо сделалось папкиным другом и гостит у них в доме. Может быть, Колька тогда обратил бы на нее свое внимание. Дурак папка, не отпускает!
Милька лежала безжизненная. Совсем легонькое, почти незаметное облачко вилось у ее губ, и можно было подумать, что остатки души стекают в холодный, стоялый воздух двора.
Кентавр Мирон осторожно, стараясь не запнуться о раскиданный по двору деревянный и железный хлам, добрался наконец до крыльца и склонился над Милькой. Кто-то зашипел, застукал, зашаркался у дверей ограды; во двор проникло сиплое перханье, нарушая тишину вокруг умирающего человека. Дашка, нетерпеливая, хотела пойти поглядеть, но Федька дернул ее за руку, усадил на место:
— Сиди, сказал! — Ему не было никакого дела до того, кто это там шебаршится возле ворот в страшное время.
А это, конечно, была икотка Егутиха, старая колдунья. С наступлением сумерек она шастала вокруг Федькиного дома и ждала, когда Фединька набежит из лесу, да не один: то, что он туда ушел, она уж знала. Уй, Федичкя! Уй, желаннушко-о! Веди, веди чудо-юдо невиданное, неслыханное, потешь баушкину душу, сделай ты доброе дельцо, она тебе тоже когда-нибудь доброе дельцо сделает, отплотит!
Внешний вид чуда-юда разочаровал икотку: она-то думала увидеть что-то совсем невообразимое, невероятное, жутко страховидное, в крайнем случае — змея, гада огромного, ползучего, в золотой чешуе, с ледяным цепенящим взором, исходящего ужасным шипом. А то, что она увидела, было в ее глазах сущим непотребством. Конь-человек! Бат-тюшки светы!.. А и шут с тобой, давай лечи Мильку-ту!
Корявыми толстыми, мохнатыми пальцами Мирон слегка смял Милькины щеки. Широко раздув грудь, наклонился пониже и хакнул, громко и со стоном дохнул ей в лицо: «Ах-ху-у-у!..» Губы Милькины раскрылись, кончик ставшего острым носа дрогнул. Она встрепенулась и поглядела вверх, ничего еще не видя перед собой. На зрачки словно наклеили полупрозрачную целлулоидную пленку: она хрустела и резала глаза при мигании.
— Ми-иль! — позвал обезумевший Федька.
Тут только прояснило, и она увидела три склонившиеся над ней в ореоле дыхания лица. «Гдей-то я?» — спросила себя Милька и тут же узнала свой двор. Лица мельтешили, раздражали, и она не хотела узнавать их, потому что это могло причинить боль. Кто-то черный склонился, гуднул гнусаво в лицо: «Г-ху-ху-у!» Она напрягла плечи и ноги, чтобы дать больше силы организму, и только тогда, очистившимися глазами, смогла рассмотреть лик черного. Заметив, что сознание вернулось к той, что лежала перед ним, кентавр обнажил зубы, закинул кверху бороду и громко, визгливо засмеялся, словно заржал. Тут Милька вспомнила и узнала его. Вот кто смущает Ванюшку! Вот кто держит при себе неотступно в лесу Федьку, заставляет делать опять грозящие тюрьмой дела и таскать ему из дому от ребят хлеб! Она чуточку, сколько могла, повернула голову, чтобы убедиться, что не ошиблась, и тут же, удовлетворенно вздохнув, придала ей прежнее положение. Все верно, все правильно! Сознание ее стало ясным, четким и смогло выделить на суетящихся вокруг черных ликах черты мужа Федьки и любимой дочи Дашки. Они улыбались и кивали ей, хоть и слишком быстро и не очень естественно. Она тоже улыбнулась, пожмурилась им. Хотела сказать: «Да не умру я, ребята!..» — но не сумела: нестерпимая, больная и темная, как спекшаяся кровь, ненависть к тому, кого наконец-то можно было назвать врагом, к тому, на тайную, противную человеку деятельность которого можно было отписать все свои несчастья и горести, — и не надо было его придумывать, вот он, стоял над ней, скалился над ее неудачной жизнью, — вдруг комкнула больно сердце и горячо понеслась дальше, в мозг. И, прежде чем она затопила и отключила его, Милька успела выкрикнуть громко и ликующе:
— Да будь ты проклят, нечистой ты дух!.. — После этого она уснула, и дыхание ее было ровное и хорошее.
— Ать ты!.. — восхищенно сказал Федька Сурнин. И подобострастно заглянул в лицо кентавру: — Силен ты, друг-сердяга. Кажись, ожила теперя!..
Но кентавр казался печальным. Произнес только:
— Могла жить. Могла умереть. Надо идти обратно.
— Обожди, милок! Ты обожди… выйди пока… охолонись чуток…
Федька распахнул двери, маленько зашибив при этом икотку, и выпустил Мирона наружу. Вдвоем с Дашкой потащил бабу обратно домой.
А Егутиха выскочила, хромая, из-за двери и, широко раззявив беззубый большой рот, встала перед чудом-юдом, оглядывая его. Потом покружилась, попрыгала, потрясла юбками, бормоча заговоры, и гаркнула, приблизившись:
— Ойя! А наклонись-ко, желаннушко! Матушко! Мирон чуть склонил к ней голову, и тотчас же она набросила на него петлю из веревки, давно припасенной. Напряглась, потянула, крикнула:
— Но-о, пошел, матушко!
Веревка была длинная, с запасом, обмотанная кругом икоткиной фуфайки. Кентавр снял петлю с шеи и потянул конец. Бабка быстро завертелась, как плясунья в народном хоре, разматывая веревку. Сняв ее с Егутихи, Мирон бросил себе под ноги я придавил копытом. Вид у него при этом был усталый и безразличный. Икотка задумалась, свалив на плечо по-куричьи головку. Ой, да не сумела охомутать, что же с им теперь делать-то, с окаянцем? Поманить хлебушком — авось пойдет, ись-то тоже, поди, охота. Или задурманить ядовитым порошком из коробочки и тогда уж умыкнуть, дотащить до своей избушки?.. Достала откуда-то из-под юбки краюху хлеба, подсунула, встав на цыпочки:
— На, жори!
Он даже не шелохнулся: стоял, повесив бессильно руки, и смотрел в темноту. Бабка немного отбежала, спрятала краюху обратно, вытащила страшную коробочку, открыла ее и, волоча ноги, подкралась сбоку к чуду-юду. Но не успела подойти вплотную, как цепенящий страх оледенил ее. Она вскинула головку, вскрикнула и выронила коробку. Порошок лег на снег, легкий внезапный ветерок выдул его, только пыльный вьюжистый след унесся по снегу куда-то на север. Большой безобразной глыбой навис кентавр над икоткой, сила тяжелого, мутного, ужасного взгляда, заставившего ее присесть, ворочалась и нарастала в недрах полулошадиного тела. Ничего человечьего не было в этом взгляде, только тупые ярость и сила. Бабка ойкнула, шмякнулась плашмя и застыла на снегу крохотным крестиком. Кентавр надвинулся сверху, занес уже копыто, чтобы растоптать несущую смерть и безумие, но тут его окликнул с крыльца Федька: