Последний летописец - Страница 47
В самом деле, Карамзин-историк предлагал одновременно два способа познавать прошлое; один — научный, объективный: новые факты, понятия, закономерности; другой — художественный, субъективный. Историограф как будто спрашивал, не следует ли — очень осторожно, тонко, умело, не всегда, а только в необходимых случаях — эту субъективность… увеличивать? Формула „чем субъективнее, тем объективнее“ выглядит антинаучной; и такой она и является у легковесной посредственности. Однако если речь идет о субъективности талантливого историка-художника, это совсем другое. Он своей личностью, духом, дарованием так объединяет рассыпанные факты, так заполняет „пустоты“, что создает важную, ценную модель общего хода событий… Было замечено, к примеру, что, толкуя о Грозном, о гибели царевича Дмитрия в Угличе, Карамзин ведет почти „репортаж“ событий, постоянно присоединяясь к древнему летописцу, очевидцу происшествий. Историк, вместо того, чтобы разобрать, столкнуть разные версии и вывести наиболее вероятную (как это сделало бы большинство позднейших ученых), передает случившееся в XVI веке, как будто он сам всему свидетель, а разные точки зрения „отодвигает“ во вторую часть тома, в примечания, главное — не раздробить цельного, горячего описания тех событий…
Да, при этом как будто отступает исторический анализ, подобному историку меньше можно верить в частностях, но зато схвачено нечто для Карамзина более важное — дух целого, летописная атмосфера прошлого.
Достижения послекарамзинской историографии огромны: „История человечества уже перестала казаться нелепым клубком бессмысленных насилий… она, напротив, предстала как процесс развития самого человечества, и задача мышления свелась теперь к тому, чтобы проследить последовательные ступени этого процесса среди всех его блужданий и доказать внутреннюю его закономерность среди всех кажущихся случайностей“. (Энгельс).
Вскоре после кончины Карамзина его знаменитый (и уже упоминавшийся) коллега Леопольд Ранке произнесет формулу, которая на много лет станет ответом на вопрос — к чему должен стремиться историк? К тому, чтобы узнать — „как собственно было на самом деле“. Просто ясно. Карамзин бы согласился. Пушкин — тоже (хотя и призадумался бы).
Как, собственно, было на самом деле. С тех пор много воды утекло и много книг написано. Все громче и чаще звучат возражения против формулы Ранке. Одно из них (М. Н. Покровского) казалось чересчур дерзким: „История есть политика, опрокинутая в прошлое“. Другая „редакция“ этой же формулы (Б. Кроче) более гибкая: „Всякая история есть в определенном смысле современная история“.
Речь идет, снова повторяем, о субъективно честном, добросовестном историке. Но и кристально чистый исследователь — все равно человек своего времени, и это неминуемо скажется на изображении им любого минувшего столетия и тысячелетия; скажется независимо от любых стараний мастера, чтобы ничего подобного не было; большой знаток этой проблемы английский историк Коллингвуд (чей труд „Идея истории“ недавно переведен на русский язык) замечает, что, во-первых, всякий историк ограничен дошедшими из прошлого (а еще более — не дошедшими!) фактами, памятниками; из того, что осталось, он и строит „модель“ нужного ему исторического явления. Однако всегда ли из мира предков доходит к нам наиболее существенное, типичное? Во-вторых, отбирая из миллиона фактов, скажем, тысячу или сотню, историк (Карамзин, Ранке — кто угодно) руководствуется своими критериями — что важно, а что нет. Чем научнее, объективнее критерий, тем лучше. Карамзин, как уже говорилось, куда меньше, чем более поздние историки, пишет об экономических вопросах, значении народного сопротивления и т. п. Отчего же? Да оттого, что совершенно искренне — в духе своего воспитания, положения, мировоззрения — считает, что это не так уж важно; мы сегодня с ним не согласны, но сами, в свою очередь, возможно упускаем, откладываем в сторону как второстепенное нечто такое, о чем в XXII, XXIX веках будут толковать куда больше!
Итак, фактов мало, отбор их зависит от позиции наблюдателя; в-третьих, истолкование фактов, логические выводы — это ведь тоже модель, где пустоты между „островками известного“ заполняются логикой историка, но не всегда — его героев (Карамзина, как мы знаем, современники упрекали, что древние князья, монахи, воины у него уж слишком похожи на граждан XVIII–XIX столетий).
Итак, к исторической истине стремиться должно, получить ее можно, но не следует и сегодня забывать, что мы восстанавливаем целостную картину прошлого по частным, порою случайным деталям. Эта операция по природе своей не только научная, объективная, но и в немалой степени художественная, субъективная. А если так, значит, и сегодня, на высоком витке историографической спирали, можно и должно воспользоваться опытом старых мастеров, разумеется, не в буквальном, наивном смысле.
Сегодняшний ученый, не отказываясь ни от одного научного завоевания, может, полагаем, найти массу ценного, поучительного в методе Карамзина и ему подобных первых историков и „последних летописцев“. К тому же, стремясь к строгой, объективной картине, специалисты новейшего времени, вооруженные мощными научными методами, кое-что и утратили по сравнению со старыми историографами. Открылось, например, что современный ученый куда лучше, легче „управляется“ с большими массами людей, нежели с отдельными личностями: класс, сословие, нация — закономерности подобных общественных категорий, кажется, более поддаются объективному анализу, нежели биография, внутреннее развитие одного исторического лица. Между тем Карамзин и другие историки-художники как раз достигали больших высот в „портретировании“ своих героев, в анализе их намерений и действий.
Было бы очень легкомысленным просто отмахнуться от „художественного“ метода в истории, как связанного с выдумкой, домыслом; не попытавшись разобраться, как же при этом достигались существенные результаты при воссоздании ушедших веков? К тому же ряд знаменитых исследователей XIX–XX веков, отрицая старинный субъективизм во имя высшей объективности, практически в своей работе ведь все равно пользуются художественно-обобщающими характеристиками.
Итак, образ историка-художника принадлежит не только прошлому; совпадение позиции Карамзина и некоторых новейших концепций о сущности исторического познания — это говорит само за себя!
Такова, полагаем, первая черта „злободневности“ карамзинских трудов.
А во-вторых, еще и еще раз отметим тот замечательный вклад в русскую культуру, который именуется личностью Карамзина.
Всякая личность — вклад в культуру, положительный или отрицательный, узкий или широкий.
Личность же писателя, художника, ученого, общественного деятеля имеет особые возможности для тысячекратного „самовоспроизведения“ — в книгах, произведениях искусства, открытиях, политических действиях…
Карамзин — высоконравственная, привлекательная личность, которая на многих влияла прямым примером, дружбою; но куда на большее число — присутствием этой личности в стихах, повестях, статьях и особенно в Истории.
Пушкинское „Подвиг честного человека“ — это ведь моральная оценка крупного, многолетнего, научного труда. За строкою великого поэта-историка мысль о сверхчеловеческой трудности, подвиге — писать Историю, себе не изменить, не подладиться к сильным лицам или, наоборот, к молве, моде, „крылатой новизне“…
Решимся сказать, что это был и подвиг свободного человека: Карамзин ведь был одним из самых внутренне свободных людей своей эпохи, а среди друзей, приятелей его множество прекрасных, лучших людей; спокойно, никогда не споря с критиками, Карамзин свободно разговаривал и с царями и с декабристами, никого и ничего не боясь. Писал, что думал, рисовал исторические характеры на основе огромного, нового материала; сумел открыть древнюю Россию, как Америку Колумб, сообщить о своем открытии максимально возможному числу людей и притом — сохранить достоинство Истории, достоинство Историка. „Карамзин есть наш первый историк и последний летописец“. Его любили, оспаривали, читали, бранили, учились… Интерес общественный, народный — тоже культурный фактор, который как бы присоединяется к творению и, включаясь в его ткань, тоже светит потомкам.