Последний летописец - Страница 46
За это он подвергается, как видим, критике и опале даже со стороны либеральной (Милюков, Кизеветтер).
Наконец, была еще славянофильская, почвенническая критика: с одной стороны, Карамзин здесь пользовался полным признанием — за живые образы допетровской Руси, за критический взгляд на Петра I; по мнению И. Киреевского, историк — „чистая совесть нашего народа“; но при этом — Карамзин подозревается в незнании России.
И. С. Аксаков: „У Карамзина… гладкая, даже изящная или безличная нерусскость“.
Достоевский вспоминал, что уже к десяти годам „знал почти все главные эпизоды русской истории из Карамзина, которую всегда по вечерам нам читают отец“; но при этом писатель смеялся над незнанием народа, о котором надо судить „не по карамзинским повестям и по фарфоровым пейзанчикам“.
Тоньше других судит Аполлон Григорьев. Он тоже отмечает „непонимание народности“, но притом находит, что „образ мыслей и чувствований“, равно как и язык Карамзина, улучшаясь с летами, все более и более приближается к языку старых памятников.
Григорьев, можно сказать, вызывающе непоследователен — и в этой противоречивости живая мысль, искреннее нежелание свести концы с концами „любой ценой“. „Карамзиным и его деятельностию общество начало жить нравственно“. Написав это, Григорьев затем продолжает „как многие“: „Для нас, людей иной эпохи, в Карамзине почти что ничего не осталось такого, чем бы мы могли нравственно жить хотя один день; но без толчка, данною литературе и жизни Карамзиным, мы не были бы тем, чем мы теперь“. Однако автор чуть ли не берет обратно сказанное, вспоминая с наслаждением свое „суеверное уважение к Карамзину“: „Как только перенесся я в его эпоху и в лета собственного отрочества, как только припомнил „Письма русского путешественника“… Белинский попрекал их за пустоту. Все это так… А все-таки „Письма“ — книга удивительная!..“
Григорьев принадлежит к тем немногим читателям Карамзина, кто желает взглянуть многогранно, уйти от „общепринятых крайностей“. Тут Григорьев продолжил линию Пушкина; к ней явно близок и Гоголь, который, разумеется, не мог принять карамзинской манеры письма, но притом полагал, что „Карамзин представляет… явление необыкновенное. Вот о ком из наших писателей можно сказать, что он весь исполнил долг, ничего не зарыл в землю и на данные ему пять талантов истинно принес другие пять“. Гоголь надеялся, что настоящая оценка еще впереди. „О Державине, Карамзине, Крылове ничего не сказали или сказали то, что говорит уездный учитель своему ученику, и отделались пошлыми фразами“.
„НИЧЕГО НЕ СКАЗАЛИ ИЛИ ОТДЕЛАЛИСЬ…“
Только что обозначенная линия исторического, нравственного понимания, не скрываем, кажется нам наиболее близкой к истине.
Но в течение многих десятилетий ее почти не замечают, почти не слышат; тут отнюдь не упрек, а исторический факт: российская мысль, политическая, идейная борьба второй половины XIX-начала XX века развивалась в сложном водовороте притяжений и отталкиваний, где для таких явлений, как Карамзин, часто находились категорические, крайние, страстные оценки: либо панегирик, либо — „решительно упал“.
Не оттого ли потомки историографа боялись публиковать больше, чем „нужно“?
Официальная версия ангельской жизни не должна быть замутнена и, что греха таить, 50 000 ежегодной пенсии (за 40 лет более двух миллионов) тут играли свою роль: да не только и не столько в грубо материальном смысле (все равно же не возьмут обратно!), сколько в моральном: неудобно, невозможно при такой награде говорить вольно, „выходить из образа“, представлять настоящего Карамзина, который хвалил только то, что мог порицать, кто критиковал царя справа, но с левой дерзостью, кто защищал монархический принцип описанием таких самодержавных злодейств, что читатели „шли в декабристы“; кто не зря сердился за восемь дней до смерти, что пенсия чересчур велика…
В 1911 году многознающий редактор „Русского архива“ П. И. Бартенев поместил в своем журнале заметку о богатом собрании неопубликованных бумаг Карамзина, находившемся у его внуков Мещерских в имении Дугине Сычевского уезда Смоленской губернии.
В 1915 году известный пушкинист Модзалевский описал бесценный альбом дочери Карамзина Екатерины Николаевны Мещерской (где были, между прочим, и автографы Пушкина). Альбом был утрачен во время революции.
И 90 лет спустя семья, как видим, придерживала архив, боясь, как бы Карамзин не высказался…
Бумаги Мещерских… Самое любопытное, что огромный архив именно тех Мещерских, которые (породнившись с родом Паниных) владели до самой революции смоленским имением Дугино, — этот архив сохранился.
В Центральном государственном архиве древних актов (ф. князей Мещерских) две с, лишним тысячи „единиц хранения“: личная переписка, бухгалтерские счета того самого Дугина — вплоть до революции. Но где же здесь бумаги карамзинские?
Всего два-три документа, имеющих весьма косвенное отношение к историографу.
Как видно, в имении было два сундучка — один повседневный, хозяйственный, семьи Мещерских; другой — с карамзинскими реликвиями: Куда он девался? Сгорел, но ведь другой, рядом уцелел… Вывезен за границу? Но там не было ни одной публикации… Растворился в других собраниях — может быть! Закопан в земле — возможно! Требует розыска? Без сомнения!
Таковы некоторые черты причудливой судьбы „Истории Государства Российского“.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
200 лет было тому старику, которому удивлялся Карамзин перед смертью… Два века — особенно последние два — это очень много (столько же, сколько от нас до конца XXII столетия).
Автор „Истории Государства Российского — человек астрономически далекой эпохи, чей язык и убеждения считались глубокой стариной уже в 1840-х годах!
Но чудеса: статистика научных и литературных работ ясно показывает, что за последнее двадцатилетие (после многолетнего спада с конца XIX века почти до наших дней) количество книг, статей, эссе, публикаций о Карамзине явно растет.
С громким успехом „Бедная Лиза“ явилась на сцену одного из лучших театров страны, Большого Драматического в Ленинграде.
„Письма русского путешественника“, в советское время печатавшиеся чаще всего в отрывках, в хрестоматиях, выходят в 1980 и 1982 годах (и сверх того, ожидаются в „Литературных памятниках“). Но сколько сетований, что их трудно достать при тираже в сотни раз больше первого издания. И, разумеется, предполагаемое советское переиздание „Истории Государства Российского“ разойдется мгновенно, хотя тираж будет, наверное, поболее всех дореволюционных, взятых вместе.
Значит, есть общественная потребность в книгах двухсотлетнего автора. Пусть притом — и мода, поверхностное любопытство, но это ведь побочные дети спроса настоящего! Отчего же?
Нелегко ответить, но все же попытаемся…
Карамзин — виднейший деятель своей эпохи, реформатор языка, один из отцов русского сентиментализма, историк, публицист, автор стихов, прозы, на которых воспитывались поколения. Все это достаточно для того, чтобы изучать, уважать, признавать; но недостаточно, чтобы полюбить — в литературе, в себе самих, а не в мире прадедов.
Кажется, две черты биографии и творчества Карамзина делают его одним из наших собеседников.
Историк-художник.
Над этим посмеивались уже в 1820-х, от этого позже старались уйти в научную сторону, но именно этого, кажется, не хватает полтора века спустя!
Пушкинское — „Последний летописец“ означало, что больше летописцев не будет; век другой, взгляд иной: история идет своим путем, художественная литература своим, изредка пересекаясь, но в общем обособляясь. Лермонтов, Толстой, Булгаков увлечены прошлым, но сочиняют поэмы, повести, романы; Ключевский, Тарле обладают художественным даром, но все-таки прежде всего ученые, избегающие такого совмещения науки и „летописи“, какое было в „Истории Государства Российского“.