Последний летописец - Страница 33
Утопия Карамзина: личная — о сентиментальном идиллическом финале жизни; общественная — о будущей республике, которую подготовит и взрастит просвещенное самодержавие.
Наконец, утопия декабристская: убеждение, что Россия созрела для коренных перемен; преувеличенные представления о принципиальной легкости Дела, о возможности освободить народ без его непосредственного участия.
Но напомним о логике нашего повествования. Обрисовав споры Карамзина с декабристами, мы пытались показать, что он так же спорил, обо всем говорил и с царем. Позже Вяземский скажет, что Карамзин был „представителем и предстателем русской грамоты у трона безграмотного“.
Крупнейшим же противовесом тем „любимым парадоксам“, что не нравились „молодым якобинцам“, станет следующий, самый трудный и страшный том „Истории Государства Российского“: Россия 1560–1584 годов.
„Государь, — пишет Карамзин Дмитриеву, — не расположен мешать исторической откровенности; но меня что-то останавливает. Дух времени не есть ли ветер? А ветер переменяется. Вопреки твоему мнению нельзя писать так, чтобы невозможно было прицепиться. Впрочем, мне еще надобно много писать, чтобы дописать царя Ивана“.
На годичном заседании Российской Академии, 5 декабря 1818-го, историк спокойно произносит: „Великий Петр, изменив многое, не изменил всего коренного русского: для того ли, что не хотел, или для того, что не мог, ибо и власть самодержцев имеет свои пределы“.
Присутствовавший на заседании Александр Тургенев комментирует эпизод Вяземскому: „В Европе это сочли бы за общее место, пошлою истиною; у нас верно дерзостию, которую вслух говорить опасно. Со временем это станут цитировать между христианскими чертами нашего времени, беременного будущим“… Образ „беспредельного самодержца“ оказывается чрезвычайно злободневным..
„НУ, ГРОЗНЫЙ? НУ, КАРАМЗИН!“
28 ноября 1818-го: „Описываю злодейства Ивашки“.
27 января 1819 года: „Пишу об Ивашке“.
1820. 8 января. Карамзин опять с большим успехом читает из IX тома в годичном заседании Российской Академии. Через день царь на Фонтанке встречает Екатерину Андреевну и поздравляет ее с успехом мужа.
20 марта. Дописывает пятую главу — об окончании Ливонской войны, убийстве сына Ивана… Впереди — еще две.
Май. Увлеченно пишет и охотно говорит о завоевании Сибири Ермаком.
25 мая. Увлечен работой: „…все еще жалею, что утро коротко“ (из письма А. Малиновскому).
27 июня: „Видно, [Карамзину] так же трудно описывать царствование Ивана Васильевича, как было современникам сносить его“ (шутка Д. Н. Блудова).
9 июля — глава о Сибири окончена: „Вот еще одна поэма Ермаку“.
Октябрь. Отчитывается Малиновскому: „Вывезу отсюда [из Царского Села] Ермака с Сибирью и смерть Иванову, но без хвоста, который еще требует добрых недель шести работы“.
10 декабря 1820 года: Девятый том окончен — настроение хорошее, и в Москву к Малиновскому уж передается просьба выслать „все материалы для описания Феодорова царствования“.
Меж тем Катерина Андреевна рожает снова — дочь Елизавету (старая шутка графа Каподистрия, что Карамзин „считает годы новорожденными детьми и томами российской истории“). В Петербурге слухи, будто девятый том „уже запрещен“.
9 мая 1821 г. Девятый том поступает в продажу (через 6 дней его читает Николай Тургенев; через 16 — возвратившийся с очередного конгресса император). Книготорговцы выдали рекламу, вероятно, по указаниям или даже под диктовку самого автора: „Сей девятый том заключает в себе историю царствования Иоанна Васильевича Грозного с 1560 года по его кончину: период важный по многим государственным делам, любопытный по разнообразным лицам и происшествиям; в нем изображение ужасного по грозному характеру и деяниям царя! Сей том обогащен такими историческими (введениями и чертами, которые доныне вовсе не были известны или, по крайней мере, известны весьма сбивчиво и недостаточно“.
472 страницы текста и 287 страниц примечаний. Цена одной книжки — 15 рублей.
Том начинается словами: „Приступаем к описанию ужасной перемены в душе царя и в судьбе царства“.
Прежние историки и публицисты не решались откровенно описывать эту эпоху. М. М. Щербатов хорошо знал, но в своей истории не очень углублялся в подробности, обходил (только в потаенном сочинении „О повреждении нравов в России“ сообщил некоторые эпизоды, будто предвосхищая Карамзина). Русские цари XVIII–XIX веков постоянно подчеркивали преемственность в отношении прежних правителей, и тем самым „обида“ Ивану Грозному становилась политическим делом и для Петра I, и для Екатерины II, и для Александра I.
Карамзин же пишет свободно и страшно. Об „изверге вне правил и вероятностей рассудка“, о „шести эпохах душегубства“, когда царь, в очередной раз казнив своих сподвижников, набирал новых: „сокрушив любезное ему дотоле орудие мучительства, остался мучителем“. Перелистаем же девятый том:
„Никто не противоречил: воля царская была законом. <…>Начались казни мнимых изменников, которые будто бы вместе с Курбским умышляли на жизнь Иоанна, покойной царицы Анастасии и его детей. Первою жертвою был славный воевода, князь Александр Борисович Горбатый-Шуйский, потомок св. Владимира, Всеволода Великого и древних князей Суздальских, знаменитый участник в завоевании Казанского царства, муж ума глубокого, искусный в делах ратных, ревностный друг отечества и христианин. Ему надлежало умереть вместе с сыном Петром, семнадцатилетним юношею. Оба шли к месту казни без страха, спокойно, держа друг друга за руку. Сын не хотел видеть казни отца, и первый склонил под меч свою голову. Родитель отвел его от плахи, сказав с умилением: „Да не зрю тебя мертвого!“ Юноша уступил ему первенство, взял отсеченную голову отца, поцеловал ее, взглянул на небо и с лицом веселым отдал себя в руки палача“.
„Судили Иоанн и сын его таким образом: ежедневно представляли им от пятисот до тысячи и более новгородцев; били их, мучили, жгли каким-то составом огненным, привязывали головою или ногами к саням, влекли на берег Волхова, где сия река не мерзнет зимою, и бросали с моста в воду, целыми семействами, жен с мужьями, матерей с грудными младенцами. Ратники московские ездили на лодках по Волхову с кольями, баграми и секирами: кто из вверженных в реку всплывал, того кололи, рассекали на части. Сии убийства продолжались пять недель и заключились грабежом общим“.
„Сам Иоанн, сидя на коне, пронзил копием одного старца. Умертвили в четыре часа около двухсот человек. Наконец, совершив дело, убийцы, облиянные кровию, с дымящимися мечами стали пред царем, восклицая: Гойда! Гойда! и славили его правосудие. Объехав площадь, обозрев груды тел, Иоанн, сытый убийствами, еще не насытился отчаянием людей: желал видеть злосчастных супруг Фуникова и Висковатого; приехав к ним в дом, смеялся над их слезами; мучил первую, требуя сокровищ: хотел мучить и пятнадцатилетнюю дочь ее, которая стенала и вопила; но отдал ее сыну, царевичу Иоанну, а после вместе с материю и с женою Висковатого заточил в монастырь, где они умерли с горести“.
„Услышав обвинение, увидев доносителя, Воротынский сказал тихо: „Государь! дед, отец мой учили меня служить ревностно богу и царю, а не бесу; прибегать в скорбях сердечных к алтарям всевышнего, а не к ведьмам. Сей клеветник есть мой раб беглый, уличенный в татьбе: не верь злодею“. Но Иоанн хотел верить, доселе щадив жизнь сего последнего из верных друзей Адашева, как бы невольно, как бы для того, чтобы иметь хотя единого победоносного воеводу на случай чрезвычайной опасности. Опасность миновалась — и шестидесятилетнего героя связанного положили на дерево между двумя огнями; жгли, мучили. Уверяют, что сам Иоанн кровавым жезлом своим пригребал пылающие уголья к телу страдальца. Изожженного, едва дышащего взяли и повезли Воротынского на Белоозеро: он скончался в пути. Знаменитый прах его лежит в обители св. Кирилла. „О муж великий!“ — пишет несчастный Курбский“.