Последний этаж - Страница 43
…Крепки мои крылья, рука сильна,
Ударю — и рушатся своды!
Сродни мне ненастья, я грудью всей
Дышу лишь в мятеж непогоды.
Это было написано поэтессой в 1897 году, когда она была еще молодая, а какая мощь духовного напора, какой дерзкий вызов судьбе. Тронули меня и стихи ее, обращенные к Яну Райнису который в латышскую литературу вошел позже Аспазии, хотя годами он несколько старше ее. Пишу подстрочник:
…Я — вечерняя заря уходящего столетия,
Ты — светлый, занимающийся день.
Ян Райнис очень любил Эльзу, он нежно называл ее Эльзиня. После нескольких часов, проведенных мной в библиотеке, где я, как к алтарю, прильнула душой к мятежной поэзии Эльзы Аспазии, я уже не могла не вернуться снова к двухэтажному дому с ажурным фронтоном, в котором десять лет прожила поэтесса. Теперь уже другими глазами я смотрела на дом, на островерхую башенку над ним, на ступени, ведущие на веранду, на мемориальную доску, на которой выражено мгновение порыва непокоренной бунтующей душ.
И все-таки стою у нижней ступени веранды, и в душе как бы сам собой, спонтанно, родился упрек: «Далеко не щедра Латвия на увековечивание памяти своих дочерей, судьбы которых розами вплелись в венок славы своего народа, своей высокой, веками сложившейся культуры». Но тут же постаралась успокоить себя мыслью: «А может я поторопилась со своим упреком? Может через год, через два или даже через несколько лет я сойду с электрички в Дубултах (а она для меня будет приютом моей души, пока я живу) и, с волнением подойдя к домику Эльзы Аспазии, рядом с мемориальной доской увижу вывеску: «Дом-музей латышской поэтессы Эльзы Аспазии». Даже почему-то в душе зародилась надежда, что это обязательно сбудется. Надежда… Помнишь у Шекспира:
…С надеждой раб сильнее короля,
А короли богам подобны.
Вот видишь, мой милый, начал твой «академик» «за здравие», а кончил «за упокой».
И еще в душе моей уже созрел план: на будущий год, летом, когда Юрмала будет утопать в зелени деревьев-великанов и в радужном полыхании цветов, а со стороны моря на нее будет наплывать пропитанная озоном прохлада, мы приедем сюда вдвоем. Хоть на недельку, хоть на несколько дней. Даст же тебе директор театра небольшой отгул в свободные от спектаклей дни? Но… Стоп!.. Ведь летом нас будет уже не двое, а трое.
(«Трое составляют коллегию» — лат.) И как мне подсказывает сердце — главенствующим в нашей «коллегии» будет ОН или ОНА. Помолись, Фома неверующий, за то, чтобы нам, если не на будущее лето, то хотя бы через два-три года, побывать всем вместе в этом сказочном уголке нашей страны.
Но все это присказка, мой милый. Сказка — перед моими глазами, за окном. С высоты восьмого этажа в туманном мареве, наплывающем со стороны залива, я вижу зеленый вал сосновой рощи, за которой полоса густого березняка, давно потерявшего свой зеленый наряд, кажется темно-бурой грядой. А правее леса — море. Балтийское море. Два дня перед моим приездом был шторм. В день моего приезда шторм уже выдыхался. А вчера после завтрака я видела из окна, как медленно бродят по берегу одинокие фигуры с наклоненными головами. Я подумала, что это больные согбенные недугами люда медленно гуляют по морскому берегу, дышат кислородом. Но ошиблась. Горничная Милда сказала: они ищут янтарь. «После шторма море берегу несет янтарь». Была суббота, выходной день. Я тоже потеплее оделась и спустилась к морю. Как ты знаешь, в Прибалтике я уже давно свой человек. За свои не так уж немолодые годы я вдоль и поперек избороздила побережье Черного моря. Жарилась на разных пляжах Крыма и Кавказа. Мои ступни тонули в жарком песке крымских пляжей и корчились от боли, когда в ступни мои впивалась галька Пицундовского мыса. Но такого песка, уплотненного как дорожка велодрома, я нигде еще не видела. Целый час я, подняв голову (янтарь я не искала, в моей душе в эти минуты от дум вспыхивали бриллианты счастья) брела по твердому песчаному ковру, которому, казалось, нет конца. Справа — шелест накатывающихся волн сливается с жалобным криком чаек; слева, на взгорке уснувшего безлюдного берега — в зеленом ажурном сосняке ласкают глав одинокие картинно-красивые дачные домики, хозяева которых, как я подумала, живут безбедно в больших городах.
Милый, милый!.. Как было светло на душе у меня в эти минуты!.. Только теперь я по-настоящему поняла, что такое женское счастье и на какой отметке находится вершина этого счастья. Не помню, в какой из своих произведений великий мудрец Лев Толстой сказал, что апогей красоты женской падает на тот период ее жизни, когда она бывает беременна. Я об этом прочитала еще девчонкой, и подлинные слова, выражающие эту мысль, забыла. Но мне тогда, по наивности, показалось, что Толстой саркастически издевается над женщиной, возводя в культ красоты ее физиологическое уродство, когда живот может обезобразить красоту даже Венеры Милосской. Но теперь я поняла, а скорее почувствовала сердцем, что Толстой не только гений, но и пророк.
Я еще не мать, но чувство материнства в душе моей все сильнее и ощутимее созревает с каждым днем. Смотрю на мать, ведущую за руку своего розовощекого бутуза, и вижу в ней себя, а в малыше — твоего сына, твою кровь, твой характер. Катит коляску с младенцем отец — вижу в нем тебя, не могу от лица его отвести глаз и пытаюсь понять, что он, отец, чувствует в эту минуту.
Не верю, что некоторые молодые будущие матери стыдятся своих округлых форм, когда им в трамвае и метро уступают место. Это чувство стыда и стеснения может быть присуще только тем будущим матерям, у которых непрочны брачные узы, или их совсем нет. В первом случае женщину страшит неопределенность, которая чревата самыми непредвиденными последствиями, внесенными рождением ребенка и в без того разваливающуюся семью. Во втором случае — внебрачное дитя было во все времена и у всех народов позором для женщины.
А я, мой милый, (прости меня за такую горделивость), буду чувствовать себя мадонной, когда мне в метро или в троллейбусе, заметив мой силуэт, будут уступать место. Всякий раз, когда ОН (или ОНА) своей маленькой ножкой нежно толкает мне в сторону сердца, я замираю и жду, когда ОН (или ОНА) повторит свое озорство.
И еще одну слабость подметила за собой: в грустные минуты, когда мне кажется, что ты меня любишь меньше, чем я тебя, я достаю свидетельство о браке и (а ведь я зачем-то взяла его с собой) читаю его от первой казенной строки до последней. А вчера, взглянув на отметку в паспорте, где стоит штамп о нашем бракосочетании, вспомнила стихи Константина Симонова, посвященные Валентине Серовой:
… Я сам пожизненно себя
К тебе приговорил.
Как бы я хотела, чтобы тавро этого счастливого пожизненного приговора легло на наши с тобой судьбы.
Даже в моей теперешней фамилии — Бояринова — звучит для меня новый, высший смысл, питая мое горячее воображение гордостью какого-то нерядового, высокого происхождения. Возомнила себя потомком старинного знатного, чуть ли не времен Петра Первого, рода.
Хотя к стыду своему признаюсь, что твоя «респектабельная знатная» Бояринова сегодня днем, гуляя по центральной улице Юрмалы, зашла в местный крохотный, в два прилавка, продуктовый магазинчик посмотреть, как снабжаются местные жители и, увидев в ящике мелкую рыбешку горячего копчения, тут же, не отходя от прилавка, начала исходить слюной. Сработали условные павловские рефлексы. Купила целых полкилограмма за 60 копеек и насилу дотерпела, чтобы дойти до ближайшего скверика. Усевшись на уединенную лавочку и, как воришка оглядываясь по сторонам, чуть ли не со шкуркой принялась иллюстрировать буйство аппетита беременной женщины, которые, как давно замечено на Руси, в этом «интересном положении» доходят до того, что отколупывают от русских печей глину и считают, что она слаще халвы и шоколада.