Последние свидетели. Соло для детского голоса - Страница 2
Я пришел домой. Мне не терпится, сел на кухне и закурил. И не слышал, как стукнула дверь, заходит мама:
– Куришь?
– М-м…
– А сигареты чьи?
– Немецкие.
– Куришь, да еще вражеские сигареты. Это измена Родине.
То была моя первая и последняя сигарета.
Однажды вечером мама села возле меня:
– Мне невыносимо, что они здесь. Ты меня понимаешь?
Она хотела бороться. С первых дней. Мы решили искать подпольщиков, мы не сомневались, что они есть. Ни на минуту не сомневались.
– Я люблю тебя больше всех на свете, – сказала мама. – Но ты меня понимаешь? Ты меня простишь, если с нами что-нибудь случится?
Я влюбился в свою маму, теперь я слушал ее беспрекословно. И это потом осталось на всю жизнь.
«Бабушка молилась… она просила, чтобы моя душа вернулась…»
Наташа Голик – 5 лет.
Сейчас – корректор.
Я научилась молиться… Часто вспоминаю, как в войну я научилась молиться…
Сказали: война, я – и это понятно – в пять лет не воображала никаких картин. Никаких страхов. Но от страха, именно от страха, уснула. И спала два дня. Два дня лежала, как кукла. Все думали, что я умерла. Мама плакала, а бабушка молилась. Она молилась два дня и две ночи.
Я открыла глаза, и первое, что помню – свет. Яркий-яркий свет, необычайно яркий. Мне от этого света стало больно. Слышу чей-то голос, узнаю: это моей бабушки голос. Бабушка стоит перед иконой и молится. «Бабушка… Бабушка…» – позвала я ее. Она не оглянулась. Не поверила, что это я ее зову… А я уже проснулась… открыла глаза…
– Бабушка, – потом спрашивала я, – как ты молилась, когда я умирала?
– Я просила, чтобы твоя душа вернулась.
Через год умерла наша бабушка. Я уже умела молиться. Я молилась и просила, чтобы ее душа вернулась.
А она не вернулась.
«Они лежали на углях розовые…»
Катя Коротаева – 13 лет.
Сейчас – инженер-гидротехник.
Расскажу о запахе… Как пахнет война…
До войны я окончила шесть классов. Тогда был такой порядок в школе, что начиная с четвертого класса все сдавали экзамены. И вот мы сдали последний экзамен. Это был июнь, а май и июнь в сорок первом были холодные. Если у нас сирень цветет где-то в мае, то в тот год она цвела в середине июня. И вот начало войны у меня всегда связано с запахом сирени. С запахом черемухи. Эти деревья всегда пахнут мне войной…
Жили мы в Минске, и родилась я в Минске. Отец – военный капельмейстер. Я ходила на военные парады с ним. Кроме меня, в семье было еще два старших брата. Меня, конечно, все любили и баловали как самую младшую, да еще сестричку.
Впереди лето, впереди каникулы. Это было очень радостно. Я занималась спортом, ходила в Дом Красной Армии плавать в бассейн. И мне очень завидовали, даже мальчишки в классе завидовали. А я задавалась, что умею хорошо плавать. Двадцать второго июня, в воскресенье, должно было праздноваться открытие Комсомольского озера. Его долго копали, строили, даже наша школа ходила на субботники. Я собиралась пойти искупаться одной из первых. А как же!
Утром у нас было принято ходить за свежими булочками. Это считалось моей обязанностью. По дороге я встретила подругу, она мне сказала, что началась война. На нашей улице был много садов, домики утопали в цветах. Я подумала: «Какая война? Что она придумала?».
Дома отец ставил самовар… Не успела я ничего рассказать, как начали прибегать соседи, и у всех на губах одно слово: «Война! Война!». А назавтра в семь утра самому старшему брату принесли повестку в военкомат. Днем он сбегал на работу и ему отдали деньги, он получил расчет. С этими деньгами он пришел домой и сказал маме: «Я ухожу на фронт, мне ничего не нужно. Возьми эти деньги. Купите Кате новое пальто». А я, как только перешла в седьмой класс, стала старшеклассницей, мечтала, что мне сошьют синее бостоновое пальто с серым каракулевым воротником. И он об этом знал.
Я до сих пор помню, что, уходя на фронт, брат дал деньги мне на пальто. А жили мы скромно, дырок в семейном бюджете хватало. Но мама купила бы мне это пальто, раз брат просил. Ничего она не успела.
Минск стали бомбить. Мы переселились с мамой в каменный погреб к соседям. У меня была любимая кошка, очень дикая, дальше двора никуда не ходила, но когда начинали бомбить, и я убегала со двора к соседям, кошка – следом за мной. Я ее гоню: «Иди домой!», а она – за мной. Она тоже боялась оставаться одна. Немецкие бомбы летели с каким-то звоном, с воем. Я была девочка музыкальная, на меня это сильно действовало. Эти звуки… Это так страшно, что у меня были мокрые ладошки. В погребе с нами сидел соседский четырехлетний мальчик, он не плакал. У него только глаза становились большими.
Сначала горели отдельные дома, потом загорелся город. Мы любим смотреть на огонь, на костер, но страшно, когда горит дом, а здесь огонь шел со всех сторон, небо и улицы застилал дым. И местами – сильное освещение… От огня… Помню три открытых окна в каком-то деревянном доме, на подоконниках роскошные филокактусы. Людей в этом доме уже нет, только кактусы цветут… Было такое чувство, что это не красные цветы, а пламя. Цветы горят.
Мы бежали…
По дороге в деревнях нас кормили хлебом и молоком, больше ничего у людей не было. А мы – без денег. Я ушла из дома в платочке, а мама почему-то выбежала в зимнем пальто и в туфлях на высоких каблуках. Нас кормили так, даром, никто о деньгах и не заикался. Беженцы текли толпами.
Потом кто-то первый передал, что дорога впереди перерезана немецкими мотоциклистами. Мимо тех же деревень, мимо тех же теток с крынками молока мы бежали назад. Прибежали на нашу улицу… Еще несколько дней назад тут была зелень, тут были цветы, а сейчас все выжжено. Даже от столетних лип ничего не осталось. Все было выжжено до желтого песка. Куда-то исчез чернозем, на котором все росло, только желтый-желтый песок. Один песок. Будто стоишь возле свежевыкопанной могилы…
Остались заводские печи, они были белые, прокалились в сильном пламени. Больше ничего знакомого… Сгорела вся улица. Сгорели бабушки и дедушки и много маленьких детей, потому что они не убежали вместе со всеми, думали – их не тронут. Огонь никого не пощадил. Идешь – лежит черный труп, значит, старый человек сгорел. А увидишь издали что-то маленькое, розовое – значит, ребенок. Они лежали на углях розовые…
Мама сняла с себя платок и завязала мне глаза… Так мы дошли до нашего дома, до того места, где несколько дней назад стоял наш дом. Дома не было. Нас встретила чудом спасшаяся наша кошка. Она прижалась ко мне – и все. Никто не мог говорить… Даже кошка не мяукала. Несколько дней она молчала. Все онемели.
Увидела первых фашистов, даже не увидела, а услышала – у них у всех были подкованные сапоги, они громко стучали. Стучали по нашей мостовой. А мне казалось, что даже земле больно, когда они идут.
А сирень так цвела в том году… Черемуха так цвела…
«А я все равно хочу маму…»
Зина Косяк – 8 лет.
Сейчас – парикмахерша.
Первый класс…
Я окончила первый класс в мае сорок первого года, и родители отвезли меня на лето в пионерский лагерь Городище под Минском. Приехала, один раз искупалась, а через два дня – война. Нас посадили в поезд и повезли. Летали немецкие самолеты, а мы кричали: «Ура!». То, что это могут быть чужие самолеты, мы не понимали. Пока они не стали бомбить… Тогда исчезли все краски. Все цвета. Появилось впервые слово «смерть», все стали говорить это непонятное слово. А мамы и папы нет рядом.
Когда уезжали из лагеря, каждому в наволочку что-нибудь насыпали – кому крупу, кому сахар. Даже самых маленьких не обошли, всем давали что-то с собой. Хотели взять как можно больше продуктов в дорогу, и эти продукты очень берегли. Но в поезде мы увидели раненых солдат. Они стонали, им было так больно, хотелось отдать все этим солдатам. Это у нас называлось – «кормить пап». Всех военных мужчин мы называли папами.