Последнее убежище (сборник) - Страница 17
Додон очень и очень медленно отводит руку назад, словно лучник, натягивающий тугую тетиву, с хрустом сжимает пальцы в кулак и широко улыбается. Через мгновение мощный удар впечатывает меня в стену. А я думал, что разучился чувствовать боль… Мир содрогается, но не исчезает.
– Я учусь контролировать ярость, – скалится мучитель, – потому и врезал с левой. Она у меня слабенькая, сказываются старые раны. Вот правая – ей бы убил, сразу же и наповал. Цени доброту и не верь тем, кто распространяет про Додона грязные слухи, мол, садист и палач…
Я с трудом сплевываю кровь:
– Давай уже свою казнь. Площадное словоблудие хуже смерти.
– Храбришься? Это правильно, наделать в штаны перед смертью даже поганому динамовцу зазорно, – мой собеседник жадно затягивается самокруткой. – Однако в делах летальных спешка ни к чему…
Внезапно спокойный и насмешливый тон резко меняется, в глазах врага появляются опасные огоньки, а голос становится тихим и вкрадчивым.
– Вы решили припереть нас к стенке? Считай, что приперли. Комендант и прочие гражданские прихвостни в панике, наши всезнайки-ученые – в растерянности. Инфекция, которую вы занесли, распространяется, а врачи только разводят руками…
– Ты врешь, старый хрыч! – я больше не могу сдерживаться, забыв о боли и слабости кричу во все горло. – Ненавижу треклятую Площадь, но смерти детей ваших мне не надо! На Динамо я теперь первый человек: все остальные ушли на поиски лекарства и ни один не вернулся. Я правомочен сдать станцию, капитулировать… И сделаю это в обмен на вакцину. Ты получишь ключи от Динамо, только спаси – и своих, и наших!!!
Старик выдыхает дым мне в лицо. Молчит несколько долгих секунд, наконец отчетливо, чеканя каждое слово, произносит:
– Засунь свою станцию вместе с ключами подальше. Нет у нас никакой вакцины. И никогда не было.
– Это ложь!
– Нет. Это приговор обеим станциям. Случай обрек на смерть Динамо, а ты намеренно обрек на смерть нас. Вот такой расклад. В эти минуты собирается большая экспедиция…
– Не поможет никакая экспедиция, наши весь город носом изрыли!
– Я знаю. Именно поэтому сижу сейчас не на экстренном совете станции, а с недобитым выродком! Один чересчур добрый человек… не я, наш священник – хочет сделать тебе и твоим людям предложение, от которого трудно отказаться…
Я не думал и не даже мечтал о том, чтобы еще раз увидеть поверхность. На Площадь мы шли за смертью – несли ее врагам и готовились умереть сами. Жизнь в очередной раз сумела удивить…
Справа и слева от меня – тяжеловооруженные площадники, с ног до головы закованные в броню. Мы же, их пленники, довольствуемся весьма условными респираторами и самыми примитивными костюмами радзащиты. Это и неважно – толстая броня или истертая временем прорезиненная ткань: дорога всем предстоит в один конец.
Мне легко, и дело не в лошадиных дозах обезболивающего, что вкачали в измученных динамовцев перед спешным, больше похожим на побег подъемом на поверхность. Лицо, прикрытое уродливым намордником дыхательной маски лишь наполовину, ощущает небольшое, едва заметное движение воздуха. Ветер. Забытое под землей слово. «Ве-тер». Глаза, лоб, волосы – все обнажено и наслаждается запретным потоком зараженного, смертоносного кислорода. Счетчик Гейгера, давно сойдя с ума, умолкает – наверное, от отчаяния и бессилия, а может быть, его выключил я. Не знаю, не помню… Не хочу в отведенные столь скудные минуты слушать захлебывающийся визгом прибор. Поздно бояться радиации – она ничего не успеет нам сделать.
Серое, темное небо, я помню тебя разным – голубым, залитым солнечным светом и иссиня-черным, подсвеченным «изнутри» луной и мерцающими точечками звездочек. Помню белые облака невозможных форм и мрачные тучи, предвещающие приход слякотной осени и ее жестокой, но столь красивой подружки-зимы… Всего этого больше нет, лишь непрозрачная, вечная мгла на горизонте и неизбывная тяжесть над головой. Я никогда не полюблю новый мир – память о навсегда исчезнувшем рае не позволит… Уходить, покидать эту землю, пропитанную страданиями и неисчислимыми печалями, не страшно. Но у детишек, рожденных без неба, иного настоящего и будущего нет – наше поколение лишило их солнца, взамен одарив лишь вечным стенами со всех сторон. Мы – виноваты. Я – виноват. Потому без колебаний отдам свою безнадежную жизнь, лишь бы продлить вашу, сделать ее чуть легче и светлей. Умирать за других… страху не испоганить это чувство.
Из задумчивости выводит осторожный оклик.
– Командир! Неужели они, – выживший рядовой из моего отряда кивает в сторону площадников, – не дадут нам никакого оружия?
Пожимаю плечами:
– Мы можем драться и голыми руками.
Динамовцы одобрительно и с пониманием смеются:
– Два динамовца с лопатой заменяют эскалатор! – пусть шутка старая и нещадно перевирается каждой станцией на свой лад, но приговоренным смертникам достаточно и ее.
– Всегда мечтал схлестнуться с мутами врукопашную. Говорят, головы им нужно сворачивать строго по часовой стрелке, чтобы ненароком не сорвать резьбу…
Наши конвоиры с недоумением смотрят на заливающихся хохотом обреченных, перепачканных собственной кровью пленников. Когда становится невмоготу, самый страшный на Земле хищник начинает смеяться… Бывший самый страшный.
Один из «панцирников» приближается ко мне:
– Веселишься, Динамо?
Его голос, усиленный и одновременно искаженный динамиком переговорного устройства, узнать невозможно, но я уверен – передо мной Додон. Зачем он пошел с нами? Пытаюсь понять этого странного и ненавистного человека… И, наверное, понимаю: ведь он солдат, как и все мы…
– Так точно, Площадь. А ваши уже разучивают похоронные марши?
– А как же, кому-то ведь придется маршировать по вашим могилкам!
– Как бы на одной братской могиле нам всем мутанты джигу не сплясали…
Одновременно с Додоном оборачиваюсь и вижу того священника, что отсрочил нашу казнь. Его хмурое лицо – не прикрытое и не защищенное абсолютно ничем! – отражает крайнюю степень душевной концентрации.
– Сейчас не время устраивать раздоры. Дело у всех одно. – Церковник выразительно смотрит на Додона. – Алексей Владимирович, раздай динамовцам оружие.
Теперь его взгляд прожигает меня:
– Павел Александрович, в спину Площади стрелять не будешь?
Мотаю головой. В горле застревает гордое: «Динамо подлостями не занимается». После того, как я специально заразил чужую станцию… Хриплю:
– Не буду.
– Ты в Бога веруешь? – улыбка не исчезает с лица священника, но пристальные, слегка прищуренные глаза смотрят серьезно.
– Вот бы знать… – я лихорадочно вспоминаю, как принято обращаться к попам. Наугад осторожно добавляю – …святой отец…
– Зачем же так помпезно? – заливается смехом церковник. – Вполне достаточно «батюшки» или «отца Михаила». К чему нам такие важности?
– Слишком много горя и несправедливости, батюшка, мне пришлось на своем веку повидать…
Он с готовностью кивает:
– Понимаю. А сюда почему согласился идти?
– Здесь хотя бы умереть можно по-человечески, как солдату положено.
Отец Михаил хмурится и в задумчивости чешет переносицу.
– Трудно жить без веры, а помирать – и подавно. Если же сомневаться в том, ради чего собираешься сложить голову… Не завидую я тебе, Павел Александрович!
– Батюшка, я верил в очень многое. Когда дети заболели – во врачей Динамо, а потом – в докторов со всей дружественной ветки метро. Когда все по очереди развели руками – поверил в лидеров станции, в наших героев, сталкеров и ученых, что ушли на поиски древних лекарств. Три экспедиции при полном вооружении… лучшие люди Динамо… Когда никто не вернулся, осталось верить лишь в одно – в подлость вражеской Площади, скрывшей в своих богатых закромах спасительную вакцину. Так что вера у меня не просто была – я был преисполнен ею, полон до краев. Только вот вышла вся моя вера, до последней капли. Осталось только немного глупой, совсем слепой надежды… Не могу поверить в силу церковных ритуалов и церемоний, уж извините, батюшка. Хочу, но не могу. А надеяться буду – до последнего вздоха. Так уж устроен…