После полуночи - Страница 16
Я улыбнулся. Батожок бросил на меня осуждающий взгляд и продолжал:
— Или вот есть тут девица… как ее зовут, не знаю… она отравилась таблетками снотворного, когда ее парень женился на другой; теперь часто посещает молодоженов и слушает, что говорит муж своей молодой жене… в постели, понимаете? Я не могу этого одобрить.
Я слушал его рассеянно.
— Думаю, нам нужно провести собрание, разработать устав и программу для тех, кто здесь транзитом; чтоб люди знали, как себя вести, чем заниматься и какие их права. Нужен учет прибывающих и убывающих… Следует упорядочить весь этот процесс прохождения лиц. Нам надо овладеть ситуацией, а именно: избрать комитет или оргбюро для повседневного руководства. Будем формулировать выводы и давать характеристики тем, кто отбывает туда.
Он опять почтительно посмотрел вверх.
— Зачем… характеристики? — слегка опешил я.
— Там зачтется, уверяю вас! Зачтется и тем, кому они будут выдаваться, и нам за проделанную работу. И тот, кто проявит инициативу, покажет свои организаторские способности здесь, ему и там найдут достойное применение, понимаете?
Он очень убежденно все это говорил. Боюсь, что я был с ним нелюбезен. Я просто покинул его, отлетел.
Трудно сказать, долго ли, коротко ли… Но наступил момент, когда пространство над Новой Корчевой словно бы этак всколыхнулось, и все, обитавшие тут, стали собираться в одно место — по-над Волгой, напротив устья Донховки. И меня тоже повлекло сюда.
Тут я увидел всех: и сидевших давеча за пиршественными столами, и маячивших над жилыми домами каждый со своей заботой. Но уж никто не шутил, не пел, не говорил громко.
Впрочем, Василий привычно балагурил, упоминал «сургучную головку» и «больную сознательную грудь», а Батожок пытался что-то втолковать соседям очень серьезное, но от него отмахивались, не желая слушать.
Вдруг все замолчали, стали глядеть вверх: с горних высот спускались к нам двое, похожих на нас, но в необычных одеяниях — то были свободные одежды, ниспадавшие складками с плеч до самых колен и ниже. Небесный свет волнами заливал наш бор и Волгу, и Донховку, и город весь.
Те двое ступали как бы по круто спускающейся от неба до земли плоскости, ступали легко и невесомо, словно на каждом шагу их подхватывало ветерком и опускало. На некотором расстоянии от нас, не дойдя совсем немного, они остановились, посовещались; я мог рассмотреть их лица: это были юношески-девичьи лица, похожие одно на другое, как у близнецов. Они оглядывались в нашу сторону. Один из них поднял руку, и словно эхо прокатилось над нами. Однако какое слово было произнесено, я не разобрал. В ответ на этот зов Света всплеснула руками так, словно оглаживала себя, поправляя одежду… На нас она не посмотрела — я запомнил построжавшее, взволнованное выражение ее лица — и отправилась к тем двоим, приблизилась к ним. Они как бы подхватили ее под локти, едва касаясь, увлекая с собой, при этом говорили что-то оживленно, и, по-видимому, она им отвечала… Так, беседуя, они стали удаляться от нас в горнюю высь.
А мы стояли, глядя им вслед.
Сцена эта произвела на меня потрясающее впечатление. Мне захотелось остаться одному, и я отстранился; отнесло меня в сосны. Родничок тут журчал…
Я мгновенно вспомнил другой такой же родник — на Нерли, в кустах ольшняка, в небольшом распадочке берега. Неподалеку от него на опушке леса по имени Божий Дом мы каждое лето ставили палатку, а на родник ходили за водой. Идешь бывало с ведерком, жмуришься от солнца, от ласкового ветерка, от хорошего чувства в душе. И вот спускаешься к роднику, а тут прохладно, и он журчит, журчит…
Кто-то заботливо и мастеровито установил там маленький деревянный сруб, наподобие колодезного, — бревнышки меньше, чем в локоть длиной; и вот в глубине его совершалось святое таинство рождения — этакий бурунчик шевелился неустанно, перемывая желтый песок. Водица, естественно, холодная, первозданной чистоты и свежести перекатывалась через край сруба в желобок и журчала, журчала…
Я как-то очень живо представил себе это… и воочию увидел теперь перед собой! Встал, огляделся — я был один, а рядом уже не Волга — Нерль, и невдалеке темнеют избы деревни Соломидино… а сосны шумят поблизости — то не новокорчевской бор, а благословенный Божий Дом.
Я прошелся по берегу, узнал место, где ставили мы свою палатку не одно лето и не два, а несколько. Какая то была счастливая пора! Жаль, что мы тогда не отдавали себе в том отчета.
Господи, спасибо Тебе, что Ты подарил мне тогда эти дни на родине моей! Теперь есть что вспомнить, теперь это мое достояние — словно шкатулка с фамильными драгоценностями.
Утром проснешься — птицы лесные щебечут как раз над тобой, ветерок живой веет сквозь противокомарную сетку, пахнет хвоей и смолой. И ощущаешь себя в родной среде, в родственном тебе мире, ты его частица, и от сознания того спокойно на душе.
Я поднялся выше и увидел колокольню церкви — это село Спасское. Ни одно окно не светилось тут, все спали. Петух пропел и ему откликнулся еще один и третий. А над сельским кладбищем замерла в горестной позе фигура, вроде моей. Лицо женщины показалось мне знакомым, но я не стал отвлекать ее разговором, переместился на берег Нерли в то место, где впадает в нее ручей под названием Ир. Прошелся по берегу Ира, потом лесом по имени Малое Родионово, узнавая тропы и поляны; по меже пересек поле и увидел деревню свою… Чем там было любоваться посреди-то ночи да при пасмурном небе, при сеющем иногда дождике? Но отчего, скажите, так изнывала от любви и нежности душа моя, когда я видел все это — темное поле, молчаливые кусты, купы тополей и ветел над крышами родной деревни?
Я постоял тут… и все вокруг оживало.
Вон на краю Ремнева, дом наш… Он сгорел вскоре после того, как продан был. Я уверен не от оставленной керосинки загорелся он, а вспыхнул сам собой, не желая служить новым хозяевам. Так умирают оставленные на чужое попечение собаки…
Вот он теперь стоит, освещенный солнцем, я его ясно видел: три больших окна на фасаде — я любил украшать их березовыми ветками в Троицын день; крылечко, с которого я сошел и уехал в Сибирь; дверь «черного хода» и ворота в коровье стойло — там жила наша корова Дочка…
На поле, называемом Спасскими Платками, боронили ребята-подростки. Лучших лошадей взяли на пахоту, а на бороньбу дали им похуже, молодых да норовистых. Потому каждый боронильщик имел по водильщику — парнишка помладше вел лошадь под уздцы. Среди тех, кто вел лошадку, и я; мне лет десять, я бос — валенки с дырявыми калошами оставил на канаве, в них тяжело ходить по полю, скоро устанешь, босиком-то легче, но вот пальцы ног уже сбиты о камни. Какая озабоченность и важность на моем лице — работа серьезная! Жаворонки поют над нами, солнышко светит…
А на соседнем поле за Новым прудом еще жара июньская, опять же жавороночьи песни, и опять же я. Мне лет шесть или семь, тут и старший братец мой, и мать, и все наши деревенские… мы пропалываем лен. По льну желтуха цветет дружно, победно. Впереди перед нами широкая желтая полоса, позади прополотый зелененький ленок… А пить хочется непереносимо! Мы с братом бежим к дороге, там еще сохранилась в колее вчерашняя дождевая лужа, мы к ней припадаем, как к роднику…
А с другой стороны от Ремнева моего еще только светает; я иду — мне восемнадцать лет — в волосах у меня гребень девичий, подковкой от уха до уха — не подарок, нет, просто дадено поносить в знак особого ко мне расположения; я выну его, поднесу к лицу, улыбаюсь…
Картины одна другой знакомее и потому поразительнее проходили перед моими глазами, и не было им конца — все это пространство вокруг деревни Ремнево жило-шевелилось, звенело, шумело… но потом исчезли живые картины, и я остался один в поле.
Так сиро молчало все, беззащитное перед природными стихиями и бурями социальных потрясений!
— Господи! — воззвал я со всей силой, на какую только был способен. — Спаси и сохрани, Господи, мою малую родину, ибо она прекрасна… спаси и сохрани Россию, состоящую из таких вот малых родин, где посеяны наши сердца!