Портреты и встречи (Воспоминания о Тынянове) - Страница 8
Осуществлялась инерция воли гения, но противоречиво. Тогда отправили его портрет — восковую персону — в кунсткамеру как редкость.
По существу, послепетровская история Русской империи противопетровская история.
Структура этого сюжета — развернутая метафора.
Обе повести реальны, они основаны на фактах истории и непохожи друг на друга. Петровское и павловское время потребовали совершенно разных стилистических решений.
Тынянов хотел изобразить в искусстве горький рай творчества, он хотел написать о Пушкине. Работа эта осталась незавершенной, потому что писатель заболел.
Тема бесконечно трудна уже в замысле.
Литературная судьба Тынянова была удачливой, он стал знаменитым. Ему дали новую квартиру на улице Плеханова, недалеко от Казанского собора.
На полках тыняновской библиотеки стояло более полусотни маленьких томиков русских поэтов. «Библиотеку поэта» задумал Горький, выполнил Тынянов. Романист, ученый, редактор — он нес тройную ношу.
Улица тихая, темная, квартира старая петербургская — большая и тоже темная. Из окна кабинета было видно, как рано зажигают желтое электричество в других петербургских квартирах.
Тынянов с огнем сидел долго, он работал над «Пушкиным». Друзья собирали для него иллюстрированные издания. чтобы писателю не надо было ходить в библиотеку, хотя Публичная библиотека была почти рядом.
Приезжая из Москвы, я приходил к другу, и мы шли с ним совсем недалеко, в маленький сквер рядом с Казанским собором. Сквер огорожен кованой решеткой, созданной по рисункам архитектора Воронихина. В то время решетка была заставлена цветочным магазином. Мы сидели там в глубине, рассматривали узоры решеток, иногда выходили к Невскому. Стоял Казанский собор, перед его порталом, ложно примиренные славой, возвышались статуи Кутузова и Барклая де Толли. Чуть наискось у моста через канал Грибоедова подымался Дом книги, в котором еще недавно работал Тынянов.
Маленький собор хранил в себе могилу Кутузова и тайну великого сопротивления народа. Колоннада собора, его ступени были как вход в «Войну и мир», в новую правду нового противоречия жизнепонимания.
Тынянову «Пушкина» дописать не пришлось...
Есть вирусная болезнь, которая называется рассеянный склероз. Ее вот и сейчас не умеют лечить. Она выключает отдельные нервные центры.
Тынянов писал, а ноги начали ходить плохо.
Болезнь была как будто медленная — то глаз поворачивался не так, как надо, и видение начинало двоиться, то изменялась походка, потом проходило. Он был у профессора Плетнева; тот посмотрел его как будто невнимательно, посоветовал жить на юге.
— Профессор, вы не разденете меня, не посмотрите? — спросил Тынянов.
Дмитрий Иванович ответил:
— Я могу вам сказать: снимите левый ботинок, у вас плоскостопие.
— Да, это так, — ответил Тынянов.
— Значит, не надо раздеваться.
Я потом спросил Плетнева: почему он так принял Тынянова?
— Я не умею лечить рассеянный склероз, я только могу узнавать его. Буду задавать вопросы, пациент будет отвечать, да и будет ждать, что я скажу. Так вот... а у меня нет этого. Пускай лучше он считает, что профессор невнимательный.
Сделано было много. Теоретические книги Тынянова прошли в жизнь, как проходят гормоны через кровь. Сам он не мог их писать дальше.
Болезнь то наступала, то отступала; она мешала писать, лишая уверенности.
Необходимость следовать шаг за шагом вместе со своим героем, огромность героя и задача дать его не только таким, каким его видели, но и таким, каким он был, вероятно, превосходила силы литературы.
Теория была отодвинута, оставалась ненапечатанной. Совсем не надо, чтобы тот человек, который занимается академической работой, был бы академически оформлен, назван, но он должен быть там, где работают, потому что работать одному нельзя. Работа — это тоже столкновение мыслей, систем решений, работа даже великого человека не монологична -она драматургична и нуждается в споре и в согласии с временем и товарищами.
23 ноября 1935 г. Тынянов — Шкловскому
<...> Врачи стали со мной обращаться почтительно, как будто хотят укутать в вату, чтоб не разбился.
Очень хочется еще пожить: с глазами, с руками, ногами. Головой. Друзьями. <...>
Что с твоей ногой?
Уходя от меня — повредить себе ногу — это даже излишний знак внимания.
Растирай ее, купай и вообще обрати внимание.
Пока что кончил Кюхельбекера — для малой серии; на 3/4 — новый. Если б Димитров написал предисловие к «Германии» — было бы просто замечательно. Мы познакомились с ним в Боржоме и хорошо провели несколько часов (катались в Цагвери). <...>
23 декабря 1935 г.
Дорогой Витя!
Сегодня 1-й день за 3 месяца спокойный: Елене Александровне немного лучше, и я еду в Петергоф на неделю. Она, бедняжка, извелась. Единственно хорошее, что я сделал за последние 3 месяца, — это получил два твоих последних письма. Крепко тебя за них целую.
<...> Борю не видел и не слышал; он очень занят: читает общедоступные лекции об Л. Толстом. А я с большим удовольствием прочел твой рассказ о Льве. Смерть его у тебя прекрасна (жена и ученики!). <...>
Спасибо, дорогой, за ласку. Странней всего, что я верю в то, что еще удастся поработать, и в голове (как только есть физическая возможность) разные мысли и желания. Хотя, правду сказать,— сейчас я отбылый солдат Балка полка. А тебе спасибо за то, что ты меня не забыл, и веришь в меня. Целую.
Юр. Да, — с Новым годом!
25 июня 1937 г. Луга
<...> Меня болезнь ост, как мыши едят хлеб, и я сейчас как пустой амбар с мышиными следами. Как в таком помещении придется прожить чего доброго — 10 лет, — ей-богу не понимаю. Только сейчас могу написать письмо и читаю твою книгу. Но из поэтов меня сейчас больше всех интересует Языков, и то потому, что он не мог ходить (»Поденщик, тяжело навьюченный дровами» и т. д.). В Луге здесь хорошо, хочу построить себе домик, и м. б. переберусь сюда, потому что опера и кино меня не привлекают.
Целую тебя, милый дружок. Будь здоров.
Юр.
Пиши мне, Витенька!
28 октября 1938 г.
Дорогой Витя!
Спасибо за твое письмо — я немного одичал и, когда мне протягивают руку, смотрю на эту руку и по сторонам — как Калош или Могикан. Верней как Калош. На твою руку не смотрю и крепко ее жму.
Крым я помню.
Я пил там красное вино с водою целый день, смотрел на маяк Харакс, и когда он зажигался, говорил: хараксо. Томашевский (давно было) пришел из Гаспры, но поздороваться со мной не мог, я лежал на постели, кругом толстый и высокий вал из окурков. Не убирали. Вот тебе человеческий пейзаж. Видел там в другое лето Брюсова, который через месяц умер. Мне казалось тогда, что я несчастен, и я в самом деле был несчастен из-за женщины. Все это было, оказывается, счастьем.
<...> Я кончил и сдал Кюхлю — малой серии и два большие тома большой. Малый скоро выйдет, а большого матрицируют. Никогда не ждал корректуры с такой приятностью.
Отдельно вышел «Прокофий Ляпунов», с издательской задержкой на 104 года. Будут экземпляры — пришлю тебе. <...> Я гуляю все меньше — раньше до Лассаля, теперь до парикмахера.
Лечиться я больше не хочу и не буду.
28 ноября 1938 г.
<...> Новостей у меня нет, я никуда не хожу — не на чем.
Я иногда очень скучаю, милый друг, а не просто.
Если у тебя какое-нибудь дело здесь, придерись к этому и приезжай. <...>
Мартобря, и день без числа.
14 января 1939 г.
<...> Я задумал сегодня ночью такую статью о Грибоедове, что сам удивлен. Эта статья, мой дорогой друг, хоть и под занавес, но она докажет, что такое Грибоедов для нас. Ура! Поцелуй меня за нее. Спинной мозг хлещет по ногам, и они у меня стальные. Сегодня иду на 125-летие Публичной библиотеки. Я в делегации. А как доберусь до заседания и потом до дому — не знаю.
Целую тебя, умница. Ты один у меня друг. <...>