Портрет с одной неизвестной - Страница 12
На место Любиша рядом с Лизой тут же проворно просочился копиист. Высокий, с хорошей осанкой, слишком аккуратно для художника одетый, с внимательными карими глазами, он стоял около Лизы, то и дело поглядывая на нее и не решаясь начать разговор.
– Значит, говорите, вы – копиист? Редкая профессия, не так ли? – прервав молчание, спросила Лиза.
– Совершенно справедливо, профессия – редкая. Нас действительно очень немного, – охотно подхватил Павел и улыбнулся.
– Вот, вы опять улыбаетесь. Ах да, у меня лицо смешное.
– Ну нет, я же объяснил, не смешное, а живое. У вас очень богатая мимика.
Но Лиза отвлеклась, краем глаза она увидела, как Любиша и Милицу осаждает «Николай II». Он благодушно басил про неоднородность современного искусства и по-светски раскланивался с проходящими мимо, кому-то жал руку или кивал, ни на минуту не отпуская от себя Милицу.
– А вот этот тип и иже с ним, – бросил он вслед слащавому господину с напомаженными волосами, ни рукопожатия, ни кивка тому не досталось, – современное искусство нещадно эксплуатирует. Нагло, цинично, варварски… Все бы им за бесценок хапнуть.
– А кто это? – поневоле втянувшись в беседу, спросила Милица.
– Да, по большому счету, никто, просто Эдя Лейчик, проныра и торгаш, – ответил «Николай II».
– Вы напрасно так категорично обо всех… Конечно, Лапёхина… Ротс – это, кстати, ее творческий псевдоним, мы с ней вместе в 905-го учились… между прочим, Ротс по-немецки «козявка»…
– В смысле насекомое? – спросила Милка.
– Нет, в смысле в носу.
– Фу, какая гадость!
– Да, Наташка, знаете ли, любит эффектные жесты, феномены, тут кто на чем, а она на феноменах выезжает…
– А у вас, Павел, простите, я отвлеклась, есть творческий псевдоним? – спросила Лиза.
– У меня – нет, да и зачем… копиистам это не полагается, – после паузы произнес Павел, и улыбка его стала немного грустной. Неожиданно его охватило необъяснимое желание поделиться с этой милой, почти случайной собеседницей тем, что так долго мучило его, давило, мешало жить и работать… Ведь он художник, это его настоящая профессия. В голове слегка зашумело от вина или от жары, а перед глазами замелькали, как кадры кинохроники, далекие и счастливые институтские годы.
На самом деле свое решение поступать именно в Суриковский Павел, как мог, скрывал и озвучил родителям его в последний момент. Как-то незаметно подкрались выпускные, а за ними вступительные экзамены. Семью залихорадило. Мама ходила, заламывая руки: «Что же это такое! Вот наградил бог сыном! Был бы нормальный, как все дети. Вон, Шурочкина Ирка поступила в прошлом году в Мориса Тореза. И я бы тебе помогла, и французский у тебя неплохой. Ты что? В армию захотел? Очень хорошо! Пусть тебя отправят в Афганистан! Тут ведь у нас ни связей, ни поддержки. Ты хоть знаешь, что в Суриковский твой по десять лет поступают? И военной кафедры там нет! Нет, ну не идиот, скажите?» Мама пускала слезу, звала отца, звонила бабушке.
– Павлуш, я все понимаю, у тебя увлечение. Так никто тебе не запрещает. Ну, может, отнесем документы на Метростроевскую?
Но Павел молчал и уверенно держал оборону, и даже мамины слезы не могли ее пробить. Внутри у него сидела непонятно откуда взявшаяся уверенность, что все будет хорошо, у него получится.
Мамин бубнеж – она взяла отпуск и все время находилась при нем – прекратился, только когда она вместе с Павлом оказалась в Товарищеском переулке с папкой работ для творческого конкурса.
Следующие недели прошли как во сне… усталые лица членов приемной комиссии, молоденькие девчонки с красными носами и платочками, взрослые мужики-абитуриенты, непрерывно курившие у входа, душные экзаменационные залы.
И вот наконец после томительного ожидания, бессонных, беспокойных ночей раздался звонок. Это была Наталья Николаевна, первая учительница Павла в художественной школе и мамина подруга:
– Все отлично, Павлуш. Я звонила в приемную комиссию приятельнице. Ты – в списках. Молодец! Поздравляю. Я всегда в тебя верила. Теперь учись как следует, у тебя талант – а это обязывает!
Стены, шкаф, книжные полки, улыбающаяся мама – все закрутилось и заплясало перед глазами. Он схватил маму в охапку и, оторвав от пола, неуклюже расцеловал. «Je suis heureux!»[4] – закричал он во весь голос, а комната как будто наполнилась солнечными зайчиками. Он знал, всегда знал, с того самого сентября в четвертом классе, когда бабушка отвела его в Дом пионеров, Павел был уверен, что обязательно будет учиться и станет художником! Первоклассным художником!
Постэкзаменационная эйфория прошла быстро. Уже после первого семестра можно было уверенно поделить весь коллектив первокурсников-живописцев – а они в институте были самыми многочисленными – на две основные группы. К первой, «транзитной», относились прохлаждающиеся, кто продержится в институте год, много два, во вторую группу, «стоиков», входили те, кто имел шанс дотянуть до шестого дипломного курса или, во всяком случае, производил такое впечатление. Учиться было непросто. В Сурке, наследовавшем традиции Академии художеств, испокон века царила трудовая атмосфера. Это была самая настоящая муштра, со студентов сгоняли семь потов, чтобы воспитать «хищный глазомер», точность линий, чувство пропорций, быстроту схватывания «композиционных благозвучаний».
Впрочем, Павел, еще в художке приучивший себя не суетиться, не жаловался, терпеливо постигал и основы рисунка, и законы композиции, и правила цветового баланса, хотя многое из того, что говорилось, было для него уже повторением пройденного. Он умел молча делать то, что от него требовалось, не торопясь по каждому поводу самовыразиться.
К третьему курсу его начали замечать и выделять среди прочих студентов. Наработанное техническое умение постепенно стало входить в «союз с яркой творческой индивидуальностью». В его работах чувствовались и «поставленный глаз», и острая, почти неестественная наблюдательность, и внимание к незначительному, не бросающемуся в глаза. Казалось, он умеет замечать то, чего не видят другие. Было у него и другое редчайшее для художника свойство – юмор. Не остроумие, не ирония, обращающая рисунок в шарж или карикатуру, а именно юмор, заставляющий взглянуть на привычное другими глазами.
На четвертом курсе Павел со всей страстью увлекся портретным жанром. Portraire – говорила мама, – происходит от старофранцузского языка, то есть «изображать». Вот именно этому изображению он и посвящал все свое свободное время. От копирования классиков он перешел к автопортрету, потом перекинулся на портреты близких, соседей, приятелей, мучая их изнурительными сеансами позирования. Сидя, стоя, лежа, за работой, в полный рост, оплечно, акварель, гуашь, уголь, тушь, масло, акрил, смешанная техника… Он пробовал все, отважно экспериментировал, повторяя где-то услышанное: «Гениальное – это когда ЧТО и КАК рождается одновременно».
Не статус, а личность, не только передача внешнего облика, но раскрытие внутренней сути, не натянутая самодемонстрация модели, а естественное «предстояние» и, конечно, убедительная жанровая мотивировка – отличали его творчество.
Он всегда таскал с собой блокнот для набросков, которым доводил и близких и однокурсников до исступления.
Невинная мамина просьба купить к приходу гостей соль, хлеб и нарзан часто оборачивалась страшным криком. Бигуди-катыши на маминой голове, фартук поверх вечернего платья и суетливая мельтешня по кухне могли настолько его увлечь, что, сидя с блокнотом, он забывал и про хлеб, и про нарзан, и про гостей.
Теперь, по прошествии стольких лет, он даже не мог точно припомнить, когда именно началась эта чудовищная фантасмагория с портретами, перевернувшая всю его жизнь. Может, на четвертом курсе? Хотя нет, пожалуй, все началось с того самого вечера, когда в гости к родителям пришел папин друг Петр Михайлович.