Попрыгунчик в шкатулке - Страница 1
Рэй Брэдбери
Попрыгунчик
За окном маячило холодное серое утро.
Стоя у подоконника, он так и сяк вертел Попрыгунчика в руках, пытаясь открыть заржавевшую крышку, – та все не поддавалась. Где же этот чертик, почему не выскакивает с криком из своего убежища, не хлопает бархатными ладошками и не раскачивается из стороны в сторону с глупой намалеванной улыбкой? Сидит, затаился, весь расплющенный, под крышкой – и не шевелится. Если прижать коробку прямо к уху, слышно, как сильно сжата его пружина – до ужаса, до боли. Словно в руке бьется чье-то испуганное сердечко. А может, это у самого Эдвина пульсирует в руке кровь?
Он отложил коробку и посмотрел в окно. Деревья окружали дом – а дом окружал Эдвина. Эдвин был внутри, в самой серединке. А что же дальше, там, за деревьями?
Чем дольше он вглядывался, тем сильнее верхушки деревьев качались от ветра – словно намеренно скрывая от него правду.
– Эдвин! – За его спиной мама нетерпеливо отхлебывала утренний кофе. – Хватит глазеть в окно. Иди есть.
– Не пойду…
– Что? – Послышался шорох накрахмаленной ткани – наверное, мать повернулась. – Ты хочешь сказать, окно для тебя важнее, чем завтрак?
– Да… – прошептал Эдвин, и взгляд его снова пробежал по тропинкам и закоулкам, исхоженным за тринадцать лет.
Неужели этот лес простирается на тысячи миль и за ним ничего нет? Ничего!..
Взор, так ни за что и не зацепившись, вернулся к дому – к лужайке, к крыльцу…
Эдвин сел за стол и принялся жевать безвкусные абрикосы. Тысячи точно таких же утренних часов провели они с матерью в огромной, гулкой столовой – за этим же столом, у этого окна, за которым недвижной стеной стояли деревья.
Некоторое время ели молча.
Щеки матери были, как всегда, бледны. Обычно никто, кроме птиц, не видел ее, когда она мелькала в полукруглых окнах пятого этажа старинного особняка – сначала в шесть утра, потом – в четыре дня, потом – в девять вечера и наконец – в полночь, когда она удалялась в свою башню и сидела там – белая, молчаливая и величественная, будто одинокий цветок, чудом уцелевший в давно заброшенной оранжерее.
Эдвин же, ее сын, казался хрупким одуванчиком, готовым облететь от любого порыва ветра. У него были шелковистые волосы, синие глаза и вечно повышенная температура. Изможденный взгляд наводил на мысль о том, что он плохо спит ночами. Про таких говорят: плюнешь – пополам переломится.
Мать снова завела разговор – сначала вкрадчиво и медленно, потом быстрее, а потом и вовсе перешла в крик:
– Ну скажи, почему каждое утро повторяется одно и то же? Мне вовсе не по душе, что ты все время таращишься в окно, понятно? Чего ты добиваешься? Ты что, хочешь увидеть их? – Пальцы ее дрожали, как белые лепестки цветка, – даже в гневе она была умопомрачительно хороша. – Этих Тварей, которые бегают по дорогам и давят людей, точно тараканов?
Да, он с удовольствием посмотрел бы на монстров во всей их красе.
– Может, хочешь пойти туда? – Голос ее снова сорвался в крик. – Как твой отец, когда тебя еще не было, да? Пойти – и чтобы одна из Тварей тебя угробила, этого ты хочешь?
– Нет…
– Неужели тебе мало того, что они убили твоего отца? Да как ты вообще можешь вспоминать об этих чудовищах! – Мать кивнула в сторону леса. – Впрочем, если так уж не терпится умереть – давай иди!
Она замолкла, и только ее пальцы, словно сами по себе, продолжали теребить скатерть.
– Ах, Эдвин, Эдвин… твой отец выстроил по кирпичику весь этот Мир, такой прекрасный… Неужели тебе этого мало? Поверь мне: ничего, ничего нет за этими деревьями – одна только погибель. И не смей к ним приближаться! Заруби себе на носу: для тебя есть только один Мир. Никакой другой тебе не нужен.
Он понуро кивнул.
– А теперь улыбнись и доедай, – сказала мать.
Эдвин продолжал медленно жевать, но даже в серебряной ложке отражались окно и стена деревьев за ним.
– Ма… – Вопрос застрял на языке и никак не хотел срываться. – А что… а как это – умереть? Вот ты говоришь – погибель. Что это, какое-то чувство?
– Да. Для тех, кто остается жить, – да. И весьма неприятное. – Мать вдруг резко поднялась из-за стола. – Ты опоздаешь в школу. Давай-ка, бегом!
Эдвин поцеловал ее на прощание и сгреб под мышку книги.
– Пока!
– Привет учительнице!
Он пулей вылетел из комнаты и помчался вверх по бесконечным лестницам, коридорам, залам, по затемненной галерее, в которую через высокие окна низвергались водопады света… Все выше и выше – сквозь толщу слоеного торта из миров, густо устеленного глазурью персидских ковров и увенчанного праздничными свечами.
С верхней ступеньки он окинул взглядом все четыре уровня их домашней вселенной.
В Долине – кухня, столовая, гостиная. Два слоя в серединке – империи музыки, игр, картин и запретных комнат. И на самой верхотуре, на Холмах, – Эдвин огляделся вокруг – мир, мир приключений, пикников и учебы.
Вот такая у них была вселенная. Отец (или Бог, как часто называла его мама) возвел эту громадину давным-давно, покрыв ее изнутри слоем штукатурки и обклеив обоями. Это было неподражаемое творение Бога-отца, где звезды послушно зажигались, стоило только щелкнуть выключателем. А солнце здесь было мамой. Точнее, мама была солнцем, вокруг которого все вращалось. И сам Эдвин был лишь крохотным метеором, который плутал в пространстве ковров и гобеленов, путался в лестницах – закрученных, как хвосты комет.
Иногда они с матерью устраивали пикники на Холмах. Застилали прохладным и белоснежным (почти что снежным) бельем туфовые и ковровые лужайки. Поднимались на багряные высокогорные плато на самой вершине, где за их пирушками понуро наблюдали желтолицые незнакомцы с осыпающихся портретов. Откручивали серебряные краны в потайных кафельных нишах и набирали воду. Задорно разбивали бокалы прямо о каминную плиту. Играли в прятки в таинственных и незнакомых пределах, где можно было завернуться, как мумия, в бархатную штору или забраться под чехол какого-нибудь дивана.
Вековая пыль и эхо царили в этом царстве, полном темных чуланов. Однажды Эдвин даже потерялся там, но мама нашла его и привела, плачущего, обратно вниз, в гостиную, где так знакомо серебрились в воздухе подсвеченные солнцем пылинки…
Он миновал еще один этаж.
Здесь ему приходилось стучаться в тысячи и тысячи дверей – запертых и запретных. Здесь он часто бродил среди полотен, с которых молча взывали к нему златоглазые персонажи Пикассо и Дали.
– Вот такие существа живут там, – говорила ему мама, представляя Пикассо и Дали едва не как членов одной семьи.
Пробегая мимо картин, Эдвин показал им язык.
И вдруг он невольно остановил бег.
Одна из запретных дверей оказалась приоткрытой.
Оттуда заманчиво пробивались теплые косые лучи. Заглянув в щель, Эдвин увидел залитую солнцем винтовую лестницу.
Кругом стояла такая тишина, что можно было слышать собственное прерывистое дыхание. Все эти годы он дергал запретные двери за ручки – вдруг какая-нибудь поддастся, – но они всегда были заперты. А что, если сейчас открыть эту дверь и подняться по лестнице? А вдруг наверху прячется какое-нибудь чудище?
– Эй!
Голос его кругами поднялся вверх.
«Эй…» – лениво отозвалось эхо где-то в самой солнечной вышине и замерло.
Эдвин вошел.
– Пожалуйста, не бейте меня, – прошептал он, задрав голову кверху.
Шаг за шагом, ступенька за ступенькой он стал подниматься, то и дело останавливаясь и ожидая возмездия, зажмурив глаза, словно кающийся грешник. Затем побежал быстрее – вверх и вверх по спирали – и все бежал и бежал, хотя уже болели колени, срывалось дыхание, а голова гудела, как колокол. И вот он приблизился к зловещей вершине своего пути, вот он стоит на верхней площадке какой-то башни и купается в солнечных лучах…
Солнце нещадно слепило глаза. Никогда еще ему не приходилось видеть так много солнца. Эдвин оперся о железную ограду.